— Зеркало! — догадался Генька. — Сигнализирует! Видите?
Это была самая настоящая сигнализация. Значит, диверсанты были не выдумкой. И не один, а целая банда! Кто знает, сколько сообщников этого, в шляпе, скрывалось по окрестным горам, урочищам[9] и распадкам! Если оказались они на этой горе, то ведь могли быть и в других местах, прятаться в непролазной чаще…
Пашка побледнел и, заикаясь — он всегда заикается, когда боится, — сказал:
— А м-может, лучше в-все-таки в аймак?
Генька, наверно, тоже струсил, но не подавал виду. А мне стало как-то беспокойно и вспомнился дом. В горнице сейчас пахнет лепешками и свежевымытым полом. Отец, должно быть, ставит самовар, а Соня ему помогает — старается запихать в самоварную трубу длинную зеленую ветку с листьями. Из трубы валит густой белый дым. Он стелется по земле, ест Соне глаза, она от досады топает ногами, изо всех сил зажмуривается, но все-таки не уходит и вслепую тычет веткой в самоварную трубу. Отец, улыбаясь, наблюдает за Соней и говорит: «Молодец, доченька! Расти хозяйкой!» А мать доит корову. Корова вкусно жует посоленный кусок хлеба и косит карим глазом; белая пенная струя бьет в подойник… Вернусь ли я ко всему этому?
Мы отползли в кусты и начали совещаться.
Несмотря на нашу решимость умереть, но победить, было очевидно, что для безусловной победы сил явно недостаточно. Пашка сказал, что он вовсе не хочет умирать, и Катеринка сейчас же поймала его: «Ага, вот и струсил! А я ничуточки не боюсь!» Геннадий пристыдил их обоих, так как сейчас не время дразниться.
Благоразумнее всего было бы сообщить в аймак: там есть два милиционера, и Генька сам видел, что у них настоящие наганы в кобурах и с медными шомполами. Но в Колтубах все равно к телефону нас не пустят, и, значит, без взрослых, так или иначе, не обойтись. Потом, это заняло бы не меньше шести часов, даже если туда и обратно бежать бегом, а мало ли что могли натворить за это время диверсанты! Оставалось одно: сообщить обо всем Ивану Потаповичу. Генькин отец — председатель колхоза, а на фронте был старшиной, и он, конечно, сразу придумает, что нужно делать. Слава, таким образом, опять ускользала от нас. Но Генька решительно сказал, что нужно жертвовать личным успехом в интересах государственной безопасности. Он, наверно, где-нибудь это вычитал — так гладко и внушительно у него получилось.
И мы решили пожертвовать личным успехом.
Пашка предложил всем вместе идти к Ивану Потаповичу и рассказать, как было дело, но Геннадий высмеял это предложение, так как диверсанты в наше отсутствие могут скрыться и найти их тогда будет труднее. Идти должен один, а остальные, замаскировавшись, будут непрерывно вести наблюдение.
— Пусть Павел идет, — сказала Катеринка. — Все равно он боится.
— Вовсе я не боюсь! Сама трусиха!..
Но Генька остановил их:
— Что вы, маленькие? Я думаю, идти нужно Катеринке… Ты не боишься, но, если дело дойдет до драки, — ты же девочка и не умеешь бросать камни…
— Нет, умею!
— Подожди, не в этом дело! Ты быстро бегаешь, а тут нельзя терять ни минуты.
Катеринка на самом деле бегала быстрее нас всех, ее никто не мог догнать. Она немножко даже покраснела от гордости и согласилась:
— Только дай мне ту бумагу, а то Иван Потапыч не поверит.
Это было правильно, потому что Иван Потапович действительно не поверил бы, а таинственный чертеж мог убедить кого угодно.
Катеринка взяла бумагу и, мелькнув косичками, нырнула в кусты. А мы возобновили наблюдение.
Над костром висел котелок, в нем что-то варилось, и диверсант помешивал варево. Потом он снял котелок и принялся есть. Покончив с завтраком, сходил к Тыже, вымыл котелок, поставил его на солнце для просушки, а сам скрылся в палатке.
Мы уже думали, что он лег спать, но он появился снова и, сев неподалеку от речки, стал что-то писать в маленькой книжке. Это продолжалось так долго, что у нас онемели вытянутые шеи и затекли руки, а он все сидел и сидел.
Мы опять отползли и стали совещаться. Генька предложил пробраться поближе, чтобы видеть все, как следует, а то мы просто сидим тут и сторожим его. Пашка сказал, что больше ничего и не надо: наше дело — дожидаться, пока придут из деревни. А я был согласен с Генькой. Мы решили, что Пашка останется на обрыве, а Генька и я, сделав обходный маневр, попробуем пробраться к самой палатке.
— Только если сбежишь, — сказал Геннадий Пашке, — смотри тогда!
У Пашки позиция была совершенно безопасная, с нее нетрудно было улепетнуть в случае, если бы дело приняло плохой оборот, и он пренебрежительно оттопырил губы:
— Как бы сами не сбежали!
Пройдя с полкилометра по увалу[10], мы спустились к реке и, прячась в кустах, поползли вперед. Никогда не думал, что они такие цепкие и колючие. Мы исцарапались и ободрались, пока шагах в пятидесяти не забелела палатка. Дальше мы пробирались как только могли осторожнее, и каждый шорох казался нам оглушительным громом. Не дыша, мы ползли все вперед и вперед, и вот прямо перед нами в просветах между листьями показалась клетчатая рубаха диверсанта. Диверсант, ничего не подозревая, занимался своим делом, а мы лежали за его спиной, не сводя с него глаз.
Сначала у меня затекли руки, ноги и заболела шея. Потом так засвербило в носу, что я едва не умер от желания чихнуть, но уткнулся лицом в землю и подавил этот приступ, который мог нас бесповоротно погубить… Должно быть, Генька испытывал то же самое, потому что он то краснел, то бледнел, и все время морщился, будто наелся хвои.
Страдания наши стали совершенно невыносимыми, как вдруг диверсант, не оборачиваясь, громко сказал:
— Ну ладно, вылезайте! Вы так пыхтите, что скоро ветер достигнет ураганной силы…
Это было так неожиданно, что я даже зажмурился и уткнулся носом в землю. Диверсант повернулся к нам и повторил:
— Вылезайте! Хватит прятаться!
Путей к отступлению не было. Потные, красные, мы выбрались из кустов.
Диверсант смотрел на нас, а мы — на него. Он был совсем молодой и не страшный, но одежда с головой выдавала его коварную натуру: на нем была клетчатая рубаха, широкополая шляпа, ботинки на больших, торчащих из подметок гвоздях, а до коленок — вроде как обрезанные, без головок, сапоги. Он сел на прежнее место и сказал:
— В таких случаях как будто принято говорить «здравствуйте»?
Генька насупился и мрачно сказал:
— А может, мы не хотим…
— Вот как? — удивился диверсант. — Ну, в таком случае, нечего здесь вертеться! Грубиянов я не люблю.
Мы не успели ничего ответить — по правде сказать, мы и не знали, что ответить, — как раздался топот и из-за бома верхом на лошади вылетел Иван Потапович. За его спиной, держась за председателеву рубаху, подпрыгивала на крупе лошади Катеринка.
Как только Иван Потапович подскакал, Катеринка сползла с лошади. Иван Потапович спрыгнул тоже, оглядел палатку, нас, диверсанта и, поправив усы, сказал ему:
— А ну-ка, позвольте ваши документы, гражданин!
Тот удивленно поднял брови, посмотрел на нас, на председателя, потом опять на нас и присвистнул:
— Ага, понятно! Прошу!
Он показал Ивану Потаповичу на палатку и влез в нее первый, а Иван Потапович — за ним.
Это было ужасно опрометчиво — самому, добровольно забраться в логово врага. Но если таким простодушным оказался Иван Потапович, то мы были настороже. Генька мигнул, и мы схватили по здоровенному камню. В палатке гудели голоса, и мы ежесекундно ожидали, что оттуда загремят выстрелы. Потом голоса смолкли.
Время шло, и это молчание становилось невыносимым. Мы начали думать, что все кончилось ужасной трагедией, и млели от страха и неизвестности.
Голоса загудели снова. Иван Потапович, пятясь, вылез из палатки и, усмехаясь, оглядел нас:
— Эх вы, сыщики! Морочите голову, чтоб вас…
Он сел на лошадь и ускакал.
Топот уже затих, а мы растерянно смотрели на неизвестного, который опять подошел к нам. Только теперь я увидел, что глаза у него голубые, ясные и что глаза эти смеются.
— Ну-с, молодые люди, почему вы не кричите «руки вверх»? Я вижу, вы основательно вооружились.
Камни выпали из наших рук. Генька облизнул пересохшие губы, а Катеринка выпалила свое:
— А почему?..
— Правильно! С этого надо бы начинать. Любознательность — мать познания. Итак, давайте знакомиться…
Но в это время сверху раздался крик, посыпались песок и камни. Забытый нами Пашка видел все, но ничего не понимал. Сгорая от любопытства, он слишком далеко свесился со скалы, сорвался и полетел вниз. Он катился по крутому склону и кричал, будто его режут. Мы замерли от ужаса — он неминуемо должен был разбиться… Неизвестный бросился к тому месту, где должен был упасть Пашка, и выставил руки, чтобы поймать его, хотя вряд ли ему удалось бы его удержать — Пашка толстый и тяжелый.
Однако Пашка не упал. Метрах в десяти ниже обрыва из расселины торчал куст. Пашка угодил на него, обломал ветки, но рубаха его зацепилась за корневище, и он повис, как на крючке. Он было затих, но потом опять завопил что есть силы:
— Ой, сорвуся! Ой, убьюся!
Неизвестный бросился в палатку и выскочил оттуда с веревкой через плечо.
— Держись! — крикнул он Пашке.
— Ой, сорвуся! — продолжал тот вопить.
— Попробуй только, я тебе задам!
Он очень сердито прокричал это, и Пашка уже значительно тише прохныкал:
— Так я со страху умру…
— От этого не умирают. Держись!
Он подхватил с земли что-то вроде маленькой кирки и, как кошка, полез прямо на скалу. Мы все здорово умеем лазить и по деревьям и по скалам, но ни у кого из нас не хватило бы духу на такое дело: слишком высоко висел Пашка и слишком гладкой была эта почти отвесная скала. А он лез! То пальцами, то своей киркой цеплялся за трещины, выступы, нащупывая ногой какую-то совсем незаметную шероховатость и, опершись на нее гвоздями ботинок, поднимался вверх, потом искал опору для рук и снова подтягивался. Иногда шипы на ботинках начинали скользить по камню или срывались — и мы замирали, ожидая, что вот-вот он упадет, но он не падал, а взбирался все выше. Катеринка от страха присела на корточки, зажмурилась и закрыла лицо руками, но, не выдержав, время от времени взглядывала вверх, тихонько ойкала и опять зажмуривалась.