Капитан лишь огорченно вздохнул:
— То-то и оно, что нельзя.
Капитан вновь вздохнул и кивнул несколько раз.
— Один ушел.
Подполковник встал, прошелся вдоль окон:
— Что значит «ушел»?! Как он мог уйти? У вас там взвод был, план разработанный. Может быть, эти двое, — Махов вернулся к папке, открыл и проверил свою память, — Черпаков и Базилюк, придумывают?
— Зачем? — пожал плечами капитан.
— Ну, не знаю, путаницу внести, время оттянуть, пока мы ищем третьего, дело вроде как стоит, и расстрел их откладывается.
— А показания кельнера? Кстати, на них мы основывались, выдвигая версию. Теперь он боится, что ему отомстят.
Подполковник отмахнулся:
— Что у нас — Чикаго?!
Капитан кивнул: мол, да, не Чикаго.
Подполковник стал загибать пальцы на руке:
— Кельнер утверждает, что эти трое вошли, сели за столик у самого выхода. Вошли невеселые — похоже, дело на этот раз у них сорвалось и, по его мнению, назревало меж ними какое-то разбирательство. Зачем за этим идти в заведение, на многие глаза?
Капитан выжидательно молчал. Подполковник продолжил, замедлив темп речи, как будто крался словами, надеясь, что отгадка выскочит, как мышь, и он ее сцапает.
— По-том о-дин, да-же не при-сев от-пра-вился в туалет…
— Да.
— После этого влетают ваши автоматчики, и… все. Двоих взяли, а третий словно испарился.
— Там было проверено все, и не один раз. Все кладовки, все шкафы, сортир, разумеется, я сам бывал там два раза… после этого. Спрятаться даже на самое короткое время негде. Кельнер утверждает то же самое.
Подполковник вернулся на место. Некоторое время сидел с вперенным в папку взглядом.
— Одним словом, Фурин, милок, я не могу это нести на доклад. Контрразведка, — так уж сложилось у нас, — сам знаешь, не очень любит военную прокуратуру, они вцепятся. И, надо сказать, — он длинно вздохнул, — будут правы. При такой стратегической обстановке станет известно, что по тылам у нас гуляет опытный диверсант…
— Товарищ подполковник, ну какие они диверсанты, я их сам допрашивал, слизь человеческая.
— А этого третьего ты допрашивал? — Подполковник снова вздохнул. — Тут, видишь ли, готовится наступательная операция, какой, может, и не бывало, а военная прокуратура отпускает на волю очень опасного типа в форме офицера советской армии.
— Да он сейчас где-нибудь в цивильном поношенном пиджачке сидит в норе и трясется от страха.
— Ты это Евдокимову скажи!
Глава вторая
1939 год, август. До начала Второй мировой войны всего несколько дней.
Двор Сахоней на самом краю вески. И хата, и погреб, и сарайка, и хлев крыты серой, слежавшейся соломой, за ними картофельное поле, среди него торчат без всякого порядка две яблони и старая, бесплодная груша. Кривоватые ряды сухой ботвы уходят прямо в тень соснового бора. От него хозяйство отделяет плетеный, латаный-перелатаный забор, выглядящий смешно на фоне этой древесной стены шириной во весь горизонт и высотой в половину неба. Над зазубринами бора плывут плоские облака. Сквозь разрывы в них пробивается солнце, природа загорается неуверенной живостью, как бы готовая к тому, что солнечное довольствие могут в любой момент отменить.
У хлева не старая еще женщина в растоптанных резиновых ботах и наброшенном на ночную рубаху синем плюшевом жакете топчет толкушкой в деревянном корыте вареные картофельные очистки. Два мокрых, азартно пыхающих свиных пятака нетерпеливо таранят щель между старыми досками — свиноматка и подсвинок. Сейчас он начнет визжать от нетерпения и мамаша укусит его за ухо — свинское воспитание.
Но прежде отворяется дверь и на пороге приземистой хаты с провисшими занавесками в маленьких окнах появляется молодой человек. Женщина распрямилась и повернулась к нему. Сахони — красивая семья. Мирон не слишком, но все же похож на отца, рослый, справный и какой-то взрослый на вид, хотя ему нет и двадцати. Оксана Лавриновна смотрит на него со смешанным чувством тревоги и любви, и в этот момент становится заметно, что и сама она красивая, несмотря на затрапезное облачение. Понятно, что именно от нее достались сыну густые сросшиеся брови.
Мирон нарядился как на парад в это утро. Сапоги начищены с вечера, хотя уже с вечера были и уговоры, и слезы: не надо, сыночка, не надо! Не простят парубка за такую страшную смелость! Мало того, что Сахони никак не ровня Порхневичам, так ведь к тому же никто и не думал забывать ту стародавнюю историю в пивной. Угли того костра, может, и подернулись пеплом, ведь годы прошли, но внутренний жар никуда не делся. Ромуальд еще жив, хотя было всем известно — хворает, но Витольд все больше входит в силу, и теперь его характер будет царить в деревне.
Напрямую, конечно, никто ни у кого не спрашивал — можно ли Мирону надеяться, что батьки Янины хотя бы выслушают его. И так было ясно — нет. Хотя бы после того, что никто из деревенских не согласился пойти в сваты. Даже это было чревато неприятностями. Ухмылялись в кулак, отнекивались нездоровьем и заботами.
«Навошта табе, хлопец, гэта?» — думал каждый, глядя вслед Мирону.
Белая рубашка и пиджак, конечно, отцовский, чуть широковатый — Антон был довольно крупным мужчиной.
Оксана Лавриновна не сказала ни слова, увидев сына, теперь что уж! Он поправил картуз, достал из кармана несколько больших белых монет с изображением буйно усатого человека с суровым выражением лица, подбросил на ладони, сжал пальцы и сунул кулак в карман, как камень, — отец точно так же делал, когда хотел продемонстрировать, что у него все в порядке, все идет как надо, и пошел вон со двора.
Нельзя сказать, что Мирон ничего не понимал. Да, ходят разговоры — Витольд Ромуальдович вроде как причастен к смерти его отца. Смутные, темноватые, никем конкретно не подтвержденные. Мать смеется над ними. Правда, сказать, что же там было на самом деле, — то ли не хочет, то ли не может, то ли сама ничего толком про их, Витольда и Антона, последнюю встречу не знает. Мирон был слишком мал, когда завязывался тот узел судьбы. Так что разговоры о вине Витольда — только разговоры. А мы живем сейчас, он любит Янину и идет к ней свататься.
Он их таким образом прощает, Порхневичей, а они его что же — убьют?!
А если и убьют, что же — отступиться?!
В Янине он уверен, в себе уверен, а там будь что будет.
Мирон шел медленно, но уверенно.
Порхневичи — деревня небольшая, но длинная, и двор Янины почти посередине, ближе к верхнему краю. Дороги — шагов двести. Не так много, но попробуй пройди, когда внутри кипит такое. В голове гудело, и что-то мягкое лезло из солнечного сплетения в горло.
Первое, что бросалось в глаза, но не Мирону, который был занят тем, чтобы держать себя в руках и не выдать походкой робость и ужас, преодолеваемые каждым шагом, первое, что бросалось в глаза, — ни одного человечка на улице. Попрятались? Как будто страшатся даже просто быть свидетелями при событии, затеянном Мироном. Иногда чья-то спина мелькнет, и тут же в избу или за сарай прячется житель.
Что ж такого — сватовство всего лишь!
Откуда у всех такое впечатление, что набухавшая меж Порхневичами и Сахонями многолетняя вражда именно сегодня разрешится смертоубийством? А ведь было время, когда казалось, что все позади.
Года через полтора после исторического разговора в пивной Гуриновичей Оксана Лавриновна вернулась вдруг неизвестно откуда (одна с сыном) и стала отдирать доски, которыми был заколочен дом Сахоней на окраине. И обосновалась там. Веска затаила дыхание — что будет?
Ничего не было.
Очень скоро стало понятно: разрешено жить, хотя никаких слов не произносилось.
Много шушукались насчет двух вещей — откуда прибыла Оксана Лавриновна и то ли это место, в поисках которого вырывался из деревни на коляске Витольд сразу после бегства Сахоней.
Общительная, приветливая по натуре характера женщина никого не подпускала даже близко к этой теме. Аккуратно, даже с улыбкой поворачивала линию разговора в другую сторону. На нее пробовали обижаться, но потом перестали — решили, что она имеет право не открываться: наверно, это для нее опасно.
Потом стали проходить годы, жизнь замывала проблему, как река песком дно излучины. Оставив Порхневичи как в кишени лесной тишины, на окружающих пространствах жизнь весьма куражилась и выкидывала номера.
Польша вошла на кресы быстро, резко, но потом все как бы стало зарастать скукой. Не с чего было начаться изменениям. Только Лелевичи стали отважнее и наглее себя держать по отношению к Порхневичам, чувствуя за спиной государственную мощь. Но поскольку то же самое государство мало тронуло имущество этого притворяющегося поляком Ромуальда, не подорвало основ его силы, то даже со стороны ярой шляхты все и кончилось внешней демонстрацией. Чтобы не случилось ненужной свалки у костела, Ромуальд велел своим реже там показываться. Ксендз Липницкий в откровенном разговоре выразил сожаление, но меры одобрил.
Интереснее была восточная граница затаенного мира после советско-польской войны, для поляков победной.
Там теперь была совсем новая страна, и страна, ни на что, кажется, не похожая.
Эта восточная заграница очень нервировала польскую власть своими манерами, ненормально лестным отношением к ленивому простонародью. Езжай к нам, работай — мелиорация, завод, а хочешь учиться — учись! Бесплатно, со всем уважением. Многие бежали (только не из Порхневичей), но по большей части те, что из лайдаков и со слишком фееричной фантазией о своем предназначении (так считали польские чиновники). Красная пропаганда работала продуктивно. Да и касалась очень нежных мест в душе простого человека, особенно молодого.
Чтобы противодействовать заграничному соблазну, варшавские власти принимали свои меры, в результате чего в Гуриновичах появилась школа. Когда-то, во времена юности Витольда, там учительствовал незабвенный Пшегрода, «пан профессор», так было принято в Польше именовать и школьных учителей. Был это мягкий, душевный человек, любил ребятишек и умел распространить среди них мягкое обаяние польской культуры. У всех, кто у него учился (Витольд среди них), осталось представление о Речи Посполитой как о потерянном рае и золотом веке. А по смерти пана Пшегроды образование пресеклось. Дети шляхты могли теоретически оказаться в Новогрудской гимназии, да только кто же, кроме по-настоящему состоятельных людей, отпустит работника со двора. Так что дети шляхты росли на общих мужицких основаниях, в умеренной дикости и тяжкой работе. Но политическая ситуация потребовала — и в Гуриновичи явился учитель, подвижник народного образования, и не кто-нибудь, а Николай Адамович Норкевич. Узнав об этом, Ромуальд с Витольдом поехали с ним заново знакомиться и очень друг другу понравились. Порхневичи вошли своими средствами в ремонт помещения и приобретение пособий. К тому времени у Витольда и Гражины подрастал бодрый выводок ребятишек. Старшая Янина, затем погодки Василь, Михась и Станислава и чуть поотставший Вениамин. Заслуживает внимания то, что имена не в тон родовой традиции — ни Доната тебе, ни Северина. Говорили — это потому, что Витольд вернулся от пана Суханека обиженный на Польшу.