Он сел, на секунду закрыл глаза. Потом, уже без всякой аффектации, повторил историю про зятьев Вайсфельда, что пошли в комиссарчики, а другие зятья и другие двоюродные братья стали управляющими в пивоварнях и на фабриках, а гордые, честные господа Сикорские, Ромишевские и Чечковские поехали в Сибирь.
Янина понимала, что этот зажмурившийся, обессиленный, изнуренный пан говорит чистейшую правду, но ей было абсолютно наплевать на это. Она хотела знать, где Веник.
— Где он?
Глаза чуть приоткрылись, в них была теперь не мука и не ярость, — что-то похожее на злорадство. Или показалось?
— Тогда, в тридцать девятом, на бугре убили моего племянника Рафала. Я не хочу сказать, что убил именно ваш брат…
Но относишься ты ко мне так, как будто так оно и есть!
— Где Вениамин?
— При Польше была справедливость — вот чего вы все не хотите признать. Ты мог быть жидом, мог быть москалем, но ты мог торговать, ты жил под твердым законом. Пришли большевики, поставили над всеми жидов, те впились в глотку полякам, но пришли немцы, и теперь вообще ничего не понять.
— Я не могу больше… Где мой брат?
— Там же, где его лучший хозяин пан Вайсфельд, который никакой не пан. В Сопоцкине. Здесь у него все отобрали, и справедливо. Сикорский — старый, бездетный — отказался от своей броварни в нашу, Чечковских, пользу.
Сопоцкин совсем рядом, каких-нибудь тридцать верст. Янина вскочила. Но тут же пожалела об этом. Тридцать верст зимой… Один раз повезло, второй…
— Он хорошо там устроился. — пан Чечковский вдруг засмеялся, так же мелодично могла бы смеяться табуретка.
В голове Янины быстро выстраивалась вся картина. Ну, 1939 год, это ладно, в толпе приказчиков и родственников хозяина посидеть в кустах — она представила, как Веник со смехом рассказывает об этих «военных действиях» за семейным столом. Приехал бы, рассказал. Еще за два дня до первых бомбежек в 1941-м он рванул, наверняка по приказу хозяина, в Гродно. А после уж вместе с хозяином оказался в Сопоцкине. Увидимся, все расскажет. Только вот…
— Вас отвезут, пани. Или вы из мужицкой семьи, я не пойму?
— Моего отца, Витольда Ромуальдовича, все зовут пан Порхневич.
— Раз так…
— Вы сказали — отвезут?
Чечковский, улыбаясь, кивнул:
— Вдруг захотел оказать вам любезность. У меня ходит подвода туда за делом. Дед Хаврон вас и добросит.
Глава двадцать третья
Гродненская губерния, если посмотреть на нее с точки зрения населенности и применить банальное сравнение, напоминала собой слоеный пирог. В нижней части его, в многочисленных и не очень больших деревеньках, обитали белорусы. В местечках, этих странных полугородках, была смесь белорусского, польского и еврейского населения. В самом столичном городе края, в Гродно, евреи появились в конце двенадцатого века, о чем имелись в городском архиве бесспорные документы. Но даже те знатоки, которые держались на этот счет скептического мнения, не могли отрицать, что в веке четырнадцатом в Гародне уже имелись два явных доказательства полноценной еврейской жизни — синагога и свое кладбище. Как бы там ни было, к началу двадцатого века в Гродно жили примерно пятьдесят на пятьдесят поляки и евреи. Белорусы допускались в состав жителей только в виде прислуги или торгующей на базарах публики. Немного их больше стало, когда понадобился пролетариат на многочисленные кожевенные заводы, пивоварни, лесопильни, что стали плодиться в большом количестве в неманском левобережье напротив той самой Замковой горы, увенчанной замком Стефана Батория, в свое время довольно успешно воевавшего с самим Иваном Грозным.
Про замок и гору, разумеется, ходили и ходят полагающиеся легенды — о сокрытом где-то в недрах сокровище. Суровый пан Чечковский не только держал контору и склад у подножия горы, но и вел спорадические раскопки в память о трех курсах исторического факультета в Варшавском университете. Искал он, разумеется, не клад, а особый склеп, где, по преданию, была схоронена часть знамен последнего польского восстания. К ранней весне 1942 года вся недвижимость вокруг Замковой горы тихо оказалась в руках оставшихся после большевистского погрома и немецких чисток поляков. Им же по большей части принадлежали и промышленные постройки на левом берегу. Сказать, что там кипит работа, было бы преувеличением, но что-то делалось, скрипело. Также нельзя сказать, что на Замковой улице бурлит счастливая, полнокровная жизнь. Фабрики похожи на тени фабрик, польские насельники — скорее грустная пародия на польский межвоенный ренессанс.
По другую сторону Замковой горы располагалось одно из двух еврейских гетто. Первое — там, где дворжец колеёвы — вокзал.
Пан Чечковский действительно отправил своего возчика Хаврона на север, в местечко Сопоцкино, с заказанными двумя небольшими бочонками белого литовского пива. Выехали с нижней, левобережной стороны на рассвете, еще немецкие прожектора что-то бродили у моста. Двигались, сопровождаемые лаем собак в будках у многочисленных лабазов. Календарная зима уже закончилась, но снег еще лежал плотно, и сани Хаврона уверенно, почти бесшумно скользили по наезженному тракту, уворачиваясь от встречных немногочисленных немецких машин. Документы проверили только на выезде из города. На забившуюся под кожух Янину сонный немецкий стражник не обратил внимания. Край кожуха пах кислой и одновременно горелой шерстью, как будто владелец ночевал у костра. Янина слышала байки о том, что немцы на постах обнюхивают каждого проходящего именно на предмет этого партизанского запаха. Промаявшись полночи в холодной каморке, что рядом с пивным складом, она уснула, и ей что-то снилось.
Хаврон — какой-то особенно самодостаточный, аккуратно бородатый дедок с мелкой ухмылкой в глазах — устроился на своем месте во главе саней, как на преподавательской кафедре, и повел длинное, насмешливое повествование через плечо обо всем, что знал, обо всем, что было. Оглядываясь, он видел загадочно улыбающееся лицо девушки и ее закрытые глаза и пребывал в убеждении, что она слушает его внимательно и ей его рассказ нравится. Более того, он был уверен, что даже глаза у нее закрыты не полностью и она наблюдает за ним из-под полуприкрытых век.
Рассказ Хаврона двигался как шахматный конь, вроде бы подчиняясь какому-то повествовательному закону, не всегда очевидному для слушателя — тем более для слушателя, лишь изредка выплывающего из пучины сладкого сновидения.
Хаврон участвовал во многих событиях, но всегда в роли не деятельного члена, а во многое посвященного свидетеля. Жизнь он наблюдал со стороны, но оставлял за собой право делать о ней далеко и глубоко идущие выводы и иметь снисходительное отношение ко всем, кто подвергся его наблюдению.
Впервые Янина частично проснулась, когда речистый возница рассказывал о том знаменитом бое тридцать девятого года на Замковой улице. Из его слов выходило, что панове поляцы собирались там городить какую-то, что ли, баррикаду из пустых бочек, одного поваленного ствола и перевернутой биндюжной платформы. «Мне смех!» — пел Хаврон, рассказывая детали этой нелепой фортификационной суеты. Но еще больше ему был смех, когда он завел речь о еврейском коварном ударе в спину из браунингов и дохлых гранат. Там были только совсем мягкотелые барские еврейские отпрыски, а «тот хлопец», в котором Янина могла опознать Вениамина, пошел с ними только потому, что переживал из-за хозяйской дочки Цили. Ему нельзя было не пойти, потому что Цилин брат пошел, так и ему идти надо. Ему и сброи никакой не дали, только рядом в кустах сидел, — смех один. А стрельба была — пух-пух из кустов, это когда уже русский танк внизу горы рыкал. Панове стражники стали отвечать в кусты, так весь еврейский отряд прыснул кто куда по домам. Офицера за ними. А по домам народу тьма, со всей же ж Польши сбежались и лодзинские, и всякие родичи. А там перины сохли. Смех! Поляки палят, молодчики Маргулисовы тоже палят, перины, перины пухом летят. А мне смех!
Янина почти проснулась, но тут рассказ метнулся в другое время и в другой сюжет:
— Полякам дорого дались те перины. Евреи таки дождались сталинских танков, все одели кожанки и пошли со строгостями по домам. Поляки многие учуяли и поразъехались с добром даже. Только от кожаных пинжаков не уйдешь. Маузер, мандат, руки за спину, железки цок. И в Сибирь. И Сикорские, оба брата и дядья, и Ромишевский, уж что был за важный пан, и Махульские, кто не сбег, и Полонские, которых обувная фабрика, и все склады панов Барановских — все от панов очистили. Совет, директор, порядок, только все до одного теперь жидки разные засели. Ихняя власть. Правда, бедноты еврейской еще больше: или комиссарят, или пейсу сосут. А тут немцы.
Янина все это слышала от сурового Чечковского и снова поддалась снотворной волне, решив, что после расспросит докладчика о брате. Должен же он еще что-то знать кроме того, что там замешана некая Циля. Циля, надо думать, Вайсфельд.
Чуть очнувшись, она узнает, что немцы — они же за порядком очень смотрят, им надо, чтобы все было как надо. Первое гетто они огородили у вокзала…
На вокзале Янина была, это можно пропустить.
Следующее всплывание сознания совпало с попыткой Хаврона разобраться, что такое Голынка — местечко или все же не местечко:
— Евреев много, а синагоги нет. Евреев много, а живут вразброд, не кучей. С соседями лад, мнут себе кожу, Авром и Лейзер Зускины — спокойные люди, Иче и Раша Поляки и детки их, Хана и Кейла, на другом конце Голынки — те кожу режут, сапоги шьют. Годл и Тэвка Морицы торгуют мылом, хомутами, мукой, сами к мельнику ездят. А Шлойме, стекольщик, Свердлин выезжает куда-нибудь на заказ. Шимон Бадилкес у них как главный, видом цыган, кузнец по работе, дети его, Боря и Рива, в хедере учились, только это на богатстве никак не отразилось. Шибко богатых жидов на Голынке нет.
И белорусов полно, больше по огородной части — пашня, бульба… Микути, Ярошки, Патройные — те и рожь сеяли, Якусик очень хорошо бурак продавал. И тоже хорошо жили с соседями. И литовцы. Раштикайтиса все уважали: у него кулак как коровья голова — два крайних пальца не сгибаются, выставит руку — словно бодается. А еще Жидрунасы, Клейзы и Малойлов целая куча, только литовцы их в литовцы не брали — жмудь, говорят.