Даша слушала, спрятав голову в руки.
— Ты рассказываешь, точно книгу читаешь: ты уже решил не итти, Михаил...
— Ты не думаешь, что если я ударю, — и эту срезанную голову, именем Анны Арморейской или иным чьим именем... снова возложат на монаршие плечи?
— Это же сказка, Михаил!
— Тем ярче смысл: правда — в сказке яснее, чем в жизни. И в этой сказке — подлинная, историей оправданная правда есть. Отрезанные головы приживают, Даша... когда клинок проходит не по телу... Я недаром не чувствую его в том, завтрашнем... Там не тело: там символ, какой-то условный знак. Неужели ты не чувствуешь разницы? Сазонов убил Плеве: это — тело, это — живой человек, мозгом и волей которого живилась борьба против нас. Неповторимый. Убил — не будет больше. Николай — только символ, внешний, плотский знак власти, сам по себе не живой, повторимый в любом теле.
— Послушай...
— Нет, дай кончить, дай до конца додумать. Если бы я мог свести его с престола за бороду среди бела дня, перед лицом всех — так, чтоб над ним надсмеялись от края до края — и посвистом, как собачонку, заставил бы его итти по моему знаку туда или сюда, — я, безвластный и не ищущий власти, не за ней подступивший к престолу с низов, из безвестья, из подполья, — вот когда был бы насмерть убит монарх. Не как тело, как — символ. Вот где подлинное цареубийство! Он никогда бы уже не вернулся к жизни... как царь. Перед таким актом я не колебался бы, хотя бы это стоило мне головы. А так... Нет короля без бога и бога без короля... Отрезанная голова будет вновь отшельником с любого перекрестка воссажена на «царственные» плечи. Не николаевские, конечно. Тем хуже: найдутся плечи покрепче. Александра второго сменил третий Александр: мы в том же подпольи, что Желябов.
— Ежели бы было возможно так, как ты говоришь... Но это же сказка, Михаил... За бороду... Если б это было возможно! Нет, убей!
Я встал.
— Время. Я опоздаю к твоему американцу.
— Когда караул?
— Смена в двенадцать.
— Не думай, родной мой. Убей.
Я не ответил. Она крепко сжала мне руки. Глаза лучились и плакали светлыми верящими слезами.
— Ты пойдешь?
Муть разошлась. Мне было спокойно и ясно. И я ответил спокойно:
— Пойду.
Она еще раз сжала руки. И заговорила уже без слез, обычно и деловито:
— Все-таки надо бы дать знать Центральному комитету. Хоть Иван Николаевичу одному.
— Первое правило конспирации, с которого мы все начинали революционную учобу: не говорить о деле никому, кроме непосредственных участников. Зачем мне было делать исключение для Ивана Николаевича?
— Зачем? Да ты знаешь, кто Иван Николаевич?
— Ну?
— Это же Азеф, самый большой наш человек, руководитель боевой организации.
— Не все ли равно? Я уже об’яснил тебе, почему не говорил раньше. Сегодня, сейчас — я, пожалуй, и сказал бы ему... то, что сказал тебе... Если бы он оказался здесь.
— Азеф у меня не бывает.
— Тем хуже для него. Дай руку.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Даша проводила меня коридором до двери. На площадке я услышал тяжелый шаг, по лестнице вверх, на меня. Я поднялся уступом выше: встречи сейчас не ко времени. Сквозь перила пролета я увидел Ивана Николаевича. Он подымался, отдуваясь и сопя, колыша грузное туловище на тонких чужих ногах. У двери Дашиной квартиры он остановился и постучал в три удара: длинный и два коротких. В левой руке у него была корзинка, перетянутая бичевой: из гастрономического магазина; сквозь щели крышки торчала солома бутылочных покрышек.
Дверь отворила Марья Тимофеевна, улыбнулась ямочками на щеках и пухлых локтях; широкий капот не был собран складками к горлу: белели плечи, низко открытая грудь. Она сказала что-то, Иван Николаевич быстро обернулся, посмотрел по лестнице вниз. Я откинулся прочь от пролета, не знаю зачем. Дверь стукнула. Я выждал и спустился — пустой лестницей на пустой двор.
ГЛАВА XIIЗА НАЛИЧНЫЕ
Назначить явку в модном ресторане как Контан, на десять часов, в общем зале — способен только человек, знающий рестораны по наслышке: это самое мертвое время: обедавшие — к этому часу уже раз’езжаются, на ужин — позже начинается с’езд. Еще в кабинетах кое-где занимаются, может быть, послеобеденной ресторанной любовью, но в общем зале пустота: каждый человек — на примете. И подозрителен тем уже, что он пришел в десять часов.
Сразу, пятном, бросилось в глаза бритое лицо под пальмой, в дальнем углу зала: единственный занятый столик. Поблизости недоуменно перетаптывался лакей. На столике нет прибора. Только пепельница с толстым сигарным окурком: американец, должно быть, ждет уже давно. В петлице у него — красная гвоздика, чашечкой вниз. Свою я поспешил снять, как только он меня заметил: уж слишком глупы в пустом зале эти опознавательные знаки.
Он привстал, скаля ровные, белые с золотом, зубы. Мы пожали друг другу руки, как старые знакомые. Лакей заюлил вокруг, отставляя стул, подбрасывая подмышку салфетку.
Перейти в кабинет? Пожалуй, покажется еще более странным. Лакей смотрел просительно и умильно: перейдем — пропадут чаевые. Кругом никого. Я остался. Подали шампанское и жареный с солью миндаль: ужинать рано.
— Чем могу служить?
Американец наклонил голову, ощупывая меня взглядом.
— Вас хорошо информировали, кто я? Фред Уортон, официально — корреспондент «Нью-Йорк-Геральд». — Это не требует дальнейших рекомендаций, не правда ли? Конфиденциально — я представитель группы друзей русской революции... Не политиков... Да хранит бог: это могло бы осложнить, не правда ли?.. но бескорыстных (он ударил на слове) людей культуры, во имя ее следящих с интересом и восторгом за вашей борьбой. Когда на развалинах деспотизма в России подымется новый строй, какой праздник для мирового прогресса, для всех цивилизованных наций!.. Мы будем беседовать со всей откровенностью, не правда ли?
Он вынул из бокового кармана блокнот в крокодиловой пестрой коже.
— Беглые заметки для совершенной точности: память изменяет иногда.
— Итак?
— Итак, о вас я имею уже сведения. Они были даны дискретно — я отдам в этом честь вашим партийным товарищам, — но я сумел сделать вывод для заголовка нашей беседы. Он звучит, смею вас уверить! Вы — гвардеец, князь, член боевой организации, командующий вооруженными силами революции, сосредоточенными... пока... в подпольи.
Я от души расхохотался:
— Какая дьявольская яичница! Здесь в каждом слове — по роковой ошибке, дорогой мистер Уортон. Вы восставили от действительности перпендикуляр — в миф.
— Это то, что нужно, — радостно закивал американец. — Как всякий подлинный газетчик, я начинаю с сенсации: не пытайтесь меня разубеждать, я не уступлю ни одной буквы. Если вы будете спорить, я возьму Готский альманах и выпишу вашу генеалогию... с той страницы, которая подойдет мне больше всего. Миф, говорите вы! Но вы не будете отрицать, что вы председательствуете в Офицерском союзе?
— Допустим, что не буду.
— И председательствуете в Боевом рабочем союзе?
— Да.
— Вот видите, — торжествующе взмахнул карандашиком Уортон. — Но это и есть ударные силы революции, как говорит ваш друг, мистер Тшернов: мы беседовали. Но об этом после. Вы командуете ударными силами — это факт. Что касается происхождения, оно не требует пред’явления бумаг: поверьте, никто не опознает так легко подлинного аристократа, как подлинный демократ.
Он черкнул на листке несколько быстрых слов.
— Вы простите... Мелькнувшая мысль, афоризм, который будет оценен редакцией.
— Вы не находите, мистер Уортон, что мы тратим слишком много времени на прелиминарии, по существу, совершенно излишние?
— Излишние? Задание наше — возбудить симпатии великой американской демократии к вашей революции, не правда ли? Но к этой цели всего вернее ведет тот заголовок, о котором наша беседа. Вы не знаете моих соотечественников. Судьба всякой демократии: уничтожив титулы, вздыхать о них. Проклятие эпохи: в век капитализма нет элементов, из которых можно было бы составить герб. Мясная туша, уголь, железо, фабричная труба... это годится для значков на экономической карте, но не на щит — против ваших единорогов, львов, медведей и лилий. Фи! Демократия чтит поэтому старые гербы, как никто... Я удесятерил бы успех статьи, если бы мог дать к изложению нашей беседы ваш герб и ваш портрет. Бог мой — какая сенсация!
Он хлебнул шампанского и вздохнул мечтательно.
— Я вижу вас в гвардейской форме... гусарской... или нет, нет! лучше в этой... как зовется полк, который носит кирасы и шлемы с тяжелым серебряным двуглавым орлом?
— Кавалергарды.
— Именно. Это как раз тот полк, который нужен... Кавалергарды были героями декабрьского восстания против первого Николая.
— Вы опять ошиблись, мистер Уортон.
Американец приложил ладони к ушам.
— Я не слушаю: Вы опять хотите мне испортить статью, я не дамся. Я продолжаю. Кавалергарды — Декабрь. Второй Николай — и второй Декабрь. Опять те же серебряные орлы на шлемах, но под красным знаменем революции. Вы следите за развитием моей темы?
— Вы прядете ее нить — в обратную сторону. Прошли времена и сроки, Уортон: кирасу сменяет блуза.
— И это говорите вы! Я уже заметил: у русских нет ни малейшего чувства сенсации. У вас никогда не будет настоящих газет и никогда не будет успешной внешней политики: и то и другое требует сенсации. Блуза! Это — не тема. Но орлы на груди и на шлеме — это импонирует, но титул — это гремит! Это придает революции характер всенародный: именно так должен ее ощущать мир, если вы хотите потрясти его и обеспечить себе сочувствие... и поддержку. Если принять, как серьезное, ваше слово о блузе, — революция снизится до вульгарнейшего бунта рабочих и крестьян. Кому это интересно?
— Вы давно в России, мистер Уортон?
— Около двух месяцев...
— Этого мало, конечно, чтобы ознакомиться с положением дел, с действующими у нас общественными силами... Но все же в основном вы должны были разобраться: для вас должно бы быть ясным, где центр тяжести событий.