На крови — страница 27 из 66

— Программа Витте отклонена, — гремел уже полупьяный Щекотов. — Мы идем на полный разрыв с правительством.

Скрипки одолели, наконец, шум. Конферансье крикнул что-то с эстрады. В зале зашикали: тише!

Первое отделение программы — то, которое никто не слушает — отошло. Сейчас — выход Марион, «любимицы публики», популярнейшей шансонетки сезона.

— Ти-ше!

Губы Минны шевелились попрежнему — быстрым и сердитым потоком слов. На этот раз обрывки слов доходили сквозь стихавший гомон. Она говорила по-немецки.

— Нет, мой лягушенок, mein Frosch, — на этот раз не отвертишься. О мебели — я уступила. Но сейчас, со столовым серебром — завтра же... Денежные... не верю... столько тратишь... три-четыре сотни... в нашу квартирку...

Ударили литавры. Голос затерялся в звоне, треске, гуле аплодисментов: Марион вышла.

Костлявая, узкоплечая, с угловатым «сатанинским» ртом, за укус которого платили бешеные деньги, — она стрельнула глазами по залу, рикошетом, без прицела и, приподняв двумя руками топорщащиеся шелком, блестками, кружевами юбки, показала высоко над коленями черные бархатные подвязки.

— Мар-Мар-Мар-Мар-и-он! — крикнул чей-то пьяный и восторженный голос. — Япон-скую!

Шансонетка кивнула копной соломенножелтых волос, с пучком перьев над левым ухом, и постучала носком туфли по пюпитру дирижера. Скрипки взвизгнули. Марион передернула бедрами:


Я Куро-паткин,

Меня все бьют.

Во все лопатки

Войска бегут...


Четыре офицера в защитных кителях поднялись из-за столика, у эстрады, и подхватили слаженным, спевшимся хором:


Орел дву-главый,

Эмблема мощи,

Со всею славой

Попал ты во-щи!


— Брав-во!

Минна и Иван Николаевич перегнулись друг к другу через стол, почти губы в губы. И жутко-противное — в этих, так близко друг от друга шевелящихся, жирных мясистых губах... Она — очень полная, Минна: Матвеев, капитан из Кирилловского штаба, называет ее — «мясная лавка».


Под Ляо-яном

Били, били, били...


азартно выстукивают литавры.

— Ah, mais non! — взвизгнула на эстраде Марион.

Скрипки срываются.

— Штурм! — ударяет себя по коленкам Щекотов.

Четыре офицера, в защитных кителях, приставив стулья к барьеру, отделяющему зал от эстрады, пытаются перелезть, через головы музыкантов, на подмостки. Марион, оскалив зубы, как норовистая лошадь, подобрав ногу, целится в грудь наиболее яростному поручику:

— Espèce de sal с...

Между столиками скользящей походкой уже мчится Иван Павлович, помахивая рукой; лакеи, спешно составляя подносы, со всех сторон устремились к барьеру. В дверях, четко рисуясь на малиновом бархате драпировки, выросла фигура плац-ад’ютанта, в фуражке, в походной форме.

— Господа офицеры!

Офицеры оборачиваются к портьере — и никнут. Гул смеха по залу. Кое-где хлопают... Гуськом, вслед за Иваном Павловичем, вытягиваются к двери, цепляясь за спинки стульев, четыре человека в защитных манчжурских кителях. Портьера поднялась, портьера опустилась. Дирижер взмахнул палочкой. Инцидент исчерпан.

Опять — черные подвязки, взмет юбок, — картавый, высокий голос:


Bonsoir, madame la lune,

Bonsoir, bonsoir!


За столиком Ивана Николаевича нет уже Минны; он пристально смотрит к выходу. Значит, пора?

Я жму руки соседям по столу и перехожу к Ивану Николаевичу.

Он обертывается и улыбается доброй, усталой улыбкой. Он ведь и в самом деле, наверное, ужасно устал за эти дни. Ведь с 7‑го числа, как только стала стихийно и необоримо нарастать забастовка, без перерыва идут партийные и межпартийные совещания.

— Точны, как всегда. Узнали?

— Нет.

Лицо потемнело. Нижняя губа дрогнула, выпятилась, отвисла. Лицо стало противным.

— Ну, конечно. Общее правило наших организаций: когда надо — так нет.

Он досадливо отодвигает мельхиоровое матовое ведро, из которого торчит горлышко бутылки.

— Нам совершенно необходимо знать, что было на этом совещании. События зреют с часу на час. Вы знаете о ходе забастовки. Со вчерашнего дня стоят все заводы. Ни одна труба не дымит. По сведениям, правда, не проверенным, в провинции начались уже вооруженные выступления. — Он понизил голос. — И здесь, по заставам, настроение такое, что... если искру бросить, взорвет!..

— А-гур-ца!

Мы чуть не вздрогнули. За спиной Ивана Николаевича; кирасирский полковник, восставив четырехзубцем вверх вилку в крепко зажатом кулаке, топорщась крахмаленной салфеткой, засунутой за борт колета, повторил, глядя прямо перед собой, эскадронной командой:

— А-гур-ца!..

Лакей, прошмыгнувший мимо — два соусника на подносе, — остановился на полном ходу и подбежал, прядая фалдами фрака.

— Ваше сиясь... изволили требовать?

— Свежего огурца к филе.

Татарин переступил ногами и пригнулся.

— Виноват-с. Огурцов нет.

Полковник поднял бровь.

— То есть как «нет», если я требую?

— Виноват, ваше сиясь. Негде достать. Привозу нет, ваше сиясь...

Полковник положил вилку и нож и поморгал глазами.

— Что за вздор! Почему нет привозу?

Лакей пригнулся еще ниже.

— Осмелюсь доложить: всеобщая забастовка, ваше сиясь.

— Ну, знаю... Что же, что забастовка?

— Так что огурцов не подвозят, ваше сиясь.

Полковник пожевал губами, брови поднялись еще выше.

— Скажи, пожалуйста! Так это, в самом деле, так опасно? — Он подумал еще и добавил: — Вот... сволочь!

— Сволочь, ваше сиясь, — заюлил татарин. — Совершенно пра...

— Как? — внезапно побагровев, крикнул кирасир. — Ты какое слово, в моем присутствии, поганая морда!

Лакей прпятился, балансируя подносом.

— Виноват, ваше сиясь.

Полковник смотрел на него, что-то соображая.

— Всеобщая забастовка... А ты чего не бастуешь, если все хамы бастуют?

— Помилуйте, ваше сиятельство... Мы, так сказать, в вашем услужении...

Пушистые усы раздулись над забелевшими улыбкой зубами.

— Они — сволочь, а ты — трижды рассволочь! Пшел! Стой! Убери филе. Без огурца есть не стану.

— Разрешите, ваше сиятельство, корнишону.

— Прими тарелку, я тебе говорю!

— Слушаюсь.

Лакей вильнул фалдами и побежал дальше. Кирасир покачал головой и сказал, ни к кому не обращаясь:

— Гос-су-дар-ственная власть! Распустили хамье. Теперь... извольте видеть: ешь корнишон.

— Именно что распустили, господин полковник.

Кирасир всем корпусом медленно повернулся на голос. За ближайшим, тесно придвинутым столиком — два, купеческой складки, осанистых старика.

— Я к вам не обращался, — с расстановкой сказал полковник.

— Мы не в претензии, — благодушно закивал головою один из купцов. — В кабаке, извините, какое обращение. Но как мы городской думы гласные...

Лоб кирасира собрался в морщины. Он подернул левым усом.

— Позвольте: гласные? Разве это люди — гласные?

Купцы озадаченно переглянулись.

— Какие же люди, что вы, помилуйте... Гласный — это который состоятельный.

Кирасир захохотал, колыша крепкие плечи.

— А не состоятельные, что же они — со‑гласные?..

Иван Николаевич положил мне ладонь на руку.

— Вы слушаете? Урок социологам.

Полковник затрещал стулом, поворачиваясь к купцам.

— Это, что вы говорите, очень забавно. И, знаете, верно. У вас есть деньги, вы — гласный. У меня есть имение, я — гласный. У лакея нет денег, он — со‑гласный. У чиновника нет имения, он — со‑гласный. У рабочего нет денег, он...

Кирасир остановился.

— Позвольте, как же это? У рабочих нет денег, а они... э... бастуют. Значит, они не согласны?

Иван Николаевич давно перестал улыбаться. Он сидел, тяжело оперев голову на руки, пристально глядя на чуть пенившуюся еще желтую влагу в недопитом плоском, узорчатом бокале.

— Что же все-таки теперь делать?

Он медленно поднял красные, припухшие веки.

— Ужасно досадно, что мне так и не удалось повидать ваших офицеров. Подогрел бы я их... Что бы вы думали, если нам их бросить вперед...

— В каком смысле?

Он досадливо потер лоб.

— Мне казалось, я сказал уже. Напряженность подымается: она дойдет скоро — завтра, послезавтра... до кульминации... В этот момент — надо взорвать. Но, чтобы поднять массу, нужна искра извне. Нужна — запальная трубка. Сами, одни, массы не поднимутся: у них голые руки. У нас мало оружия. Чудовищно мало оружия... Надо искру извне. Войсковое выступление — вот искра. К тому же, это даст рабочим оружие в самый первый, самый опасный момент.

Он перегнулся, — как тогда, к Минне, — близко-близко придвинув отвороченные, пришлепывающие на шопоте, губы. Он говорил совсем тихо. В перекрестном гуле голосов, щелканьи кастаньет с эстрады я едва различал слова.

— Я много думал эти дни. Центральный комитет решил: надо взрывать. Тем более, что какие-то меры принимаются... Это проклятое секретное совещание. И как это вы, при ваших связях, не могли узнать...

Он допил вино, и выпрямился.

— Так значит так: начнем? Сколько вам нужно, что бы приготовиться окончательно?

Я пожал, невольно, плечами.

— Год, или полчаса. Укажите день.

Он сузил зрачки, соображая. Лакей убирал со стола посуду и пустые бутылки:

— Кофе прикажете?

— Нет. Счет. Или вы... останетесь еще?

— Я жду Курского. Машинку, две чашки и шерри-бренди.

— Ну, а я пойду, — потянувшись всем телом, сказал Иван Николаевич. — Сколько с меня?

— Свежая икра, балык, рябиновой четыре рюмки, — начал лакей, быстро доставая из кармана фрака таблетку.

— Сколько всего? — морщась, перебил Иван Николаевич.

Лакей подсчитывал, беззвучно шевеля губами.

— Сорок два рубля.

Иван Николаевич, попрежнему морщась, выбросил на стол две двадцатипятирублевки.