— Это главное: остальное приложится само. Единственное, чего я боюсь: как бы не сломали забастовку...
— Перегибать палку тоже не надо, знаете. Доведем скорость до взрыва котлов... потом, знаете, не починишься... Направо, к под’езду, гражданин извозчик.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В пустой столовой, закинув за ухо шнурок пенснэ, дожидался Игорь. Остальные разошлись.
— Да, предполагали совещание, но сговориться — часы нужны; такой разнобой — не между партиями только, внутри каждого комитета, у каждого свое. А события идут: видели, что на улице делается!
— Под вечер к тюрьмам?
— Вот. Для этого-то вас и вызывали. Могут двинуть войска. Это уже ваша сфера действий.
— К середине дня я буду знать, на что можно рассчитывать, и сообщу... В три — у меня свидание с Иваном Николаевичем.
— Он просил передать: не в три, а в два.
Хозяйка квартиры, пожилая высокая учительница, — ее не раз уже приходилось мне встречать на собраниях, — растерянно ходила по комнате, наступая на разбросанные окурки. Когда я уходил, она догнала меня в прихожей. На глазах стояли слезы.
— И сын и дочь на Казанскую ушли, на демонстрацию... Господи, что-то будет!.. Только и надежды, что на войска... А Витте сегодня ночью сказал нашей депутации от Союза союзов: «Войска остервенели, никакой пощады не будет».
Она внезапно наклонилась и прижалась губами к руке.
Я отдернул пальцы:
— Что вы делаете!
— Спасите нас! Господи! Только на вас, на военных, надежда.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Я вышел с тяжелым ноющим сердцем. Мысль о выступлении, четкая и светлая, точно налетом покрылась, как пепел на недогоревшем угле. Стало чадно.
С тумб попрежнему, надрываясь, кричали ораторы. К Казанской, к центру, со всех сторон тянулся народ. Я торопил извозчика: до двух надо побывать у егерей и на Выборгской. Как сейчас разыскать начальников районных дружин?
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Егеря отказались, начисто. Они считают, что акт конституции уже сам по себе упраздняет Офицерский союз. Основное сделано: надо поддержать государя в его стремлениях пойти навстречу желаниям нации; черные силы отогнаны, Витте — европеец. Дальнейшее — в руках Государственной думы. Поводов к военному вмешательству нет. Манифестом 17 октября государь восстановил действенность присяги. Выступление было бы актом злейшей, ничем не оправданной крамолы.
В Московском полку — настроение как будто лучше. «Как будто», — потому что здесь, в отличие от егерей, «наши» не глядят в глаза. Оценивать акт уклоняются: ни да, ни нет: тут тонкая политика, собственным умом не разобраться. Прикажет Центральный комитет союза — выйдут... Если Финляндцы выступят... Первыми... они «не хотели бы выступать».
Выступят ли хотя бы «вторыми»?
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
На Выборгской мимо Московских казарм, по Сампсоньевскому, по Нижегородской, к мосту — густыми и тесными толпами шли рабочие демонстрации, под красными знаменами, под запев марсельезы. С трудом пробираясь, пешком, по затопленным народом улицам, я опоздал на Широкую.
Широкая, 10. Городская библиотека-читальня. В рассказе об этих годах должно найтись место теплому слову об этом доме — о «Кабачке трех сестер», как звали, ласковой шуткой, партийцы — квартиру заведующей: три комнатушки за библиотечным залом, где она ютилась с двумя сестрами. Чем была эта квартира: складом, явкой, клубом? Всем понемногу. Здесь — почти в любой день можно было найти партийных людей, боевиков, комитетских, периферийных, зашедших с делом или без дела — передохнуть на диване, сжарить яичницу на коптящей, пывкающей керосинке, — или сгрузить в прихожей в тяжелый платяной шкаф, под нафталином пахнувшие шубы — жестянку с динамитом или пачку свежеотпечатанных прокламаций. В спальне Шуры, хозяйки, в комоде красного дерева, пузатом, — мы сгружали не раз — перегоном из Финляндии — браунинги и патроны, перекладывая их по ящикам наволоками, простынями и юбками. Здесь дневали и ночевали, хотя, казалось, меньше всего было приспособлено для ночевки нелегальных это слишком людное, слишком неохраненное место. Но провалов здесь не было.
Заходили филеры в читальню, но весь штат библиотеки души не чаял в Шуре — в ней, действительно, совершенно несказанная, покоряющая была мягкость. И филеры уходили, сбитые с толку, ни с чем.
Провалов здесь не было. Все-таки странно, что именно это место выбрал Иван Николаевич для нашего свидания: для явки ЦК — не место.
Я застал Ивана Николаевича в задней комнате, в Шуриной спальне. С ним был Мартын, боевик. Это — хороший признак.
Я передал о сделанных распоряжениях и о том, что видел на Выборгской стороне. Он слушал, тяжело вдавив грузное тело меж ручек старого полинялого кресла.
— Идут, вы говорите? А вот, у Технологического разогнали... в шашки. И... ничего.
Он криво усмехнулся.
— Вы знаете, где государь?
— В Царском.
— Его нельзя было бы захватить?
— Какой смысл?
Он не ответил. Мартын тревожно взглянул на меня и кашлянул.
— Вы вполне полагаетесь на своих офицеров?
— Какие бы они ни были, надо выступать. Это однозарядные пистолеты, Иван Николаевич. Если мы дадим им отсалютовать на воздух в честь конституции, мы вторично никогда уже не зарядим их.
Он опустил голову и долго молчал. Мартын ходил по комнате, останавливался по временам у окна: с Большого проспекта долетал шум проходящих толп и выкрики.
Старинные часы, на комоде, у зеркала, на черной вязаной салфеточке, отбили четверть — четким, неторопливым звоном.
— Время идет. Если полки выведут по наряду...
— Повторите еще раз, что у вас есть.
Я перечислил полковые группы. Иван Николаевич молчал, выставив пухлые ладони щитком перед глазами, локти упором в ручки кресла. Потом тягучим движением отбросился на спинку кресла и поднял на меня вялые помутнелые глаза; нижняя губа отвисла, обнажив мясистые десна.
— Поезжайте на вашу явку и дайте отбой.
Мартын круто обернулся и подошел к столу, жестким жгутом свертывая попавшую в руки газету. Хотел сказать что-то, но только пожевал губами: быстро, беззвучно, бешено.
— Вы сами же вчера сказали...
— Я взвесил, — резко оборвал меня Толстый, повертываясь боком и выпрастывая тело из-под ручки кресла. — Вооруженное выступление политически несвоевременно. Оно не будет поддержано. Я знаю, что говорю. Именем Центрального комитета я приказываю: дайте отбой!
— Вы выбрасываете за дверь оружие, не пустив его в дело. Для запала — офицеров, во всяком случае, хватит. Ударные силы, — они ж в рабочих кварталах! Вы знаете сами, там счет на десятки, на сотни тысяч. Я видел вчера своих: все дружины уже под ружьем. Через час я выеду за заставу... Поддержите же меня, товарищ Мартын.
— Если ЦК решил, обязанность каждого дисциплинированного члена партии...
Иван Николаевич порывисто встал.
— Слушайте, Михаил. Вы что же думаете — мне легко дается это решение? Вы думаете, я меньше вас хочу?.. Но играть головами людей, когда шансов нет на победу... Вы не победите. Я взвесил, говорю вам... Нет. Этого я допустить не могу. И не допущу. Дайте отбой. Идите.
Кровь ударила в голову.
— Нет. Я дам сигнал на свой риск.
— Вы? — Азеф вскинул голову, глаза стали злыми и презрительными. — Вы? Чьим именем?
— Именем революции.
— Фанфаронство! — резко захохотал он. — Это не мандат. Пред’явите действительные ваши полномочия! Данные, не схваченные на улице, от ветра толпы. Кто вы такой? Кто вас, в сущности, знает? Десяток офицеров, кучка дружинников! Ха!
Он провел вздрагивающей рукой по воротнику, обводя пальцем толстое горло.
— Партия раздавит вас своим авторитетом, если вы рискнете отклониться от ее директив. Ваше имя — против имени Центрального комитета? Смех на вашу голову. Попробуйте — встаньте. Мы отбросим вас назад. Одним словом.
— Каким?
Мы смотрели в глаза друг другу, в упор. Он шевельнул толстые губы усмешкой...
— Есть такое одно слово... выжигающее клеймо, навсегда, на всю жизнь, непоправимо.
— Даже, когда оно брошено заведомо ложно?
Глаза блеснули.
— Да.
Мартын быстро положил мне на плечо руку:
— Не надо так, товарищ Михаил. Центр знает, что делает, положитесь на их опытность...
— И на то, что дело революции нам не меньше близко, чем вам. Вы — хороший работник, Михаил. Но вы — романтик. Это — само по себе чудесно тоже, но это не годится для политики. Политика — тяжелое ремесло. Когда, впоследствии, вы будете вспоминать этот день — вы не раз скажете: как он был прав тогда, старый ворчун... Азеф.
Он протянул руку.
— Идите. И — друзьями, попрежнему?
Я вышел.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
В ресторанной зале на углу Восьмой было пусто и тихо. Только в биллиардной, за стеной, щелкали, каменным щелком, шары и постукивал кий. Маркер в зеленом фартуке выглянул в дверь сонными глазами и снова скрылся.
«Двадцать шесть — и ни одного».
Я спросил пива и сыру. Лакеи липли к окнам, черной мушиной стаей: должно быть, идет демонстрация. Обрывок напева всколыхнул в памяти вчерашний конституционный канкан... Оливье во фраке, толстая голизна Минны над столом и хлюпающие решающие губы...
Отбой!
А если все же на свой страх и риск?
Они — политики, они — опытнее.
И он так ясно мучался решением, Иван Николаевич: я поверил. Но ведь верить не надо. Да, конечно ж. По чему решает он, а не я? Ведь он все равно бы не пошел, даже если бы ЦК решил выступление. Мы пойдем, — нам и решать. Ведь ни он, ни я, конечно же, не знаем, как лучше.
Внутри засмеялось радостно и светло: по-старому, как в далекие дни. Да, да, конечно же!