На крови — страница 33 из 66

Жорж берет слово. Он говорит строго и беспощадно. Он бьет логикой. Приступить к работам, после того как Советом брошен призыв всей России, — невозможно.

Невозможно, действительно. Это понимают все. Резолюция принимается единогласно:


«Продолжить забастовку, приступить немедленно к открытой борьбе, не допускать распущения митингов, обезоруживать полицию, разгонять казаков».


Мы крепко жмем руки, прощаясь. Мы знаем, что мы больше не встретимся. Совет принял резолюцию, которую он не может исполнить: он голосовал ее, зная, что она невыполнима. Больше он не может собраться.

Военная организация решила: командировать меня, как специалиста по уличным боям, в Москву. В тот же день с извещением об этом и небольшим грузом оружия и патронов выехал в Москву товарищ.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

13-го днем приехал ко мне, из 1‑й гвардейской артиллерийской бригады, член союза, поручик Марков: в Москву отправляют семеновцев и часть 1‑й бригады; его, Маркова, батарея назначена.

О семеновцах можно оставить всяческое попечение: эти — выступят. Генерал Мин заласкал солдат. Пища — выше всяких хвал; режим — «сверхдемократический»: офицеры играют с солдатами в шашки; лекции — днем, разрешение на женщин — вечером. Монаршие милости — при каждом наряде, когда по полтиннику, когда по рублю. Офицерский состав подобран, человек к человеку: в этом полку у нас не было никогда ни малейшей зацепки. Этот — не выдаст.

Но артиллеристы!..

— Когда был последний бригадный обед, поручик? Вы не помните?

Марков соображает:

— Когда Сахарова убили: двадцать второго или двадцать третьего.

— Ну, вот, а после обеда что было, когда ушли старшие, помните?

Поручик потупился.

— По винному делу... сами знаете, — все радикалы. Разве по своим легко стрелять. Но приказ по бригаде дело острое: это тебе не обед. За выпивкой легко сказать: откажемся! А пойди-ка откажись теперь. Разинь рот — зажмут, пикнуть не успеешь.

— Как же все-таки остановить выезд?

— Никоим. Поднять бригаду, только. Да она сейчас не подымется. Хотя бы из-за одних конно-артиллеристов. У нас ведь, знаете, вражда с ними, так сказать, историческая, еще от дедов традиция, а сейчас до того обострилось, хоть рубись, бригада на бригаду. Если мы шевельнемся, начальству только мигнуть — к соседям, в конно-артиллерийские казармы: не дадут орудий на передки поднять.

— А если на конно-артиллеристах сыграть?

— Чтобы они, так сказать, за революцию? Что вы! Бригада твердокаменная. Да и оснований нет: довольствие улучшено по всей гвардии, обращение — как с барышнями: по морде не бьют. В городе спокойно: забастовкой не напугаешь уже, видели. На этом деле со всей уверенностью: крест.

— Значит, едете?

Марков улыбчиво и прямо посмотрел мне в глаза:

— Пошлют, поедем... Если вы как-нибудь не помешаете... собственными средствами.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Но помешать было нечем. Единственно, кто мог в этом деле помочь — железнодорожники. Их комитет горячо отозвался: можно рассчитывать привести железнодорожные бригады к отказу перевозить войска. Но если бы даже это и удалось — так не разрешить вопроса. На три-четыре поездных состава найдутся штрейкбрехеры; на худой конец — поезда поведет железнодорожный батальон. Надо — круче.

Спустить поезда под откос? Но против этого горячо и единодушно возражали партийцы. Отправка держится в тайне. Когда пойдут, какой скоростью? Как и где перехватить, так, чтобы не ошибиться, не сбросить с рельс пассажирский или попросту грузовой? И, наконец, какое впечатление произведет на Россию и, прежде всего, на армию, известие, что мы переломали кости эшелону солдат, на братание, на «соединение» с которыми зовут собственные наши прокламации!

Совещание шло долго и тягостно. Тягостно потому, что всем нам, участникам, пришлось, наконец, со всей прямотой сказать то, что так долго и тщательно все друг от друга (а может быть, от себя самих) скрывали: налицо у нас сил для серьезной борьбы, не для одиночных ударов, нет. Есть самоубийцы, но бойцов — нет. Горсть боевиков по районам, само собою разумеется, не в счет.

Сильнее всех оказались опять-таки железнодорожники. Дружина у них небольшая, но крепко сколоченная. Она предложила взорвать до прохода воинских поездов — или под ними — мост на Волхове, если им дадут динамита.

Час был уже поздний. Я тотчас поехал в театр к Яворской.

Уборная ее — совсем особняком, из левой кулисы, по винтовой лестнице, вверх; остальные уборные — внизу, под сценой. В конспиративном отношении это чудесно. Динамит мы свезли к ней в лубочной длинной картонке: как платья носят портнихи.

Я приехал в антракт. Шло «А Пипа все пляшет». Пройдя на сцену, где, постукивая молотками, торопливо сменяли декорации плотники, я поднялся по знакомым ступеням, к закрытой двери.

Снизу окликнул басистый, много раз слышанный голос:

— Вы куда?

Голос — много раз слышанный, но под густым гримом не узнать лица, не узнать фигуры в коротких бархатных штанах, в итальянской распашонке-куртке.

— К Лидии Борисовне.

— Фьють, — свистнул итальянец. — Вы не в курсе. Уборная — в ремонте. Лидия Борисовна принимает — я разумею: переодевается — внизу; там ее временная лоджия. Вниз пожалуйте, в подполье.

Ремонт! Что сталось с нашим динамитом?

— Пожалуйте, провожу, — подвертывается из-за треплющегося полотнища боковой кулисы костюмер. — На низу бывать не изволили?

По узенькому, пятнистому — пятнами опавшей штукатурки — коридору, мимо узеньких, некрашенных, маленьких дверей. Стучим у одной, в самом конце.

— Войдите.

Лидия Борисовна за белым столом, перед зеркалом, поправляет карандашом глаза. Она не оборачивается. Я кланяюсь в зеркало.

По стенкам, на стульях — один из «всегдашних» профессоров, поэт с мудреной, гостиницу напоминающей, фамилией и... Щекотов. Его нехватало!.. Он кланяется, на этот раз холодно.

На лбу Лидии Борисовны вспухает «политическая» морщинка.

— Вы... Ну, что ж, муза истории поворачивает страницу?..

— Дрожащими пальцами...

— Как?

Я оборачиваюсь на подхрипывающий профессорский басок. Он строго смотрит сквозь очки.

— Почему, собственно, дрожащими?

— Она боится, что ее... ударят по пальцам.

Яворская взблеснула глазами.

— Вы, в самом деле, так думаете? Вот милый. А я уже боялась, что опять станет скучно... Астор...

Поэт наклонил голову.

— ...читал сейчас после долгого, долгого перерыва новый сонет... Венок на могилу революции... Он опять вернулся к сонетам после нескольких месяцев молчания.

— Что удивительного! — качнул бородою профессор. — За эти месяцы мы все разучились мыслить.

— В дни революции?

— Рев оголтелой толпы! Вонючий охлос, стучащий грязным кулаком по столу мыслителя. Это — революция? Бессмысленный бунт рабов! Сентябрь, октябрь, ноябрь, декабрь — четыре месяца загнанной в самые глубины подсознания — мысли...

Яворская улыбнулась лукаво.

— Месяц назад вы говорили иначе.

Профессор покорно наклонил плешь.

— Что вы хотите? Власть террора. Этот совет троглодитов с небритыми подбородками, револьвером в кармане и свистом, останавливающим поезда и заводы... Вместо политики — свист: этим все сказано. Слава богу, это осталось уже позади, на перевернутой странице.

Астор заложил руку мечтательным жестом за отворот застегнутого длинного сюртука с орхидеей в петлице:


Спекшейся кровью знамен

Пятнаются шири проспектов.


— Кошмар... Отчего другие революции были так красивы... Площадь Ла-Рокетт... гильотина... Дантон... и этот изящный, тонкий, гибкий и смертельный, как толедская шпага, как стилет чеканки Бенвенутто Челлини — Сен-Жюст!

— Вековая культура! — авторитетно отозвался профессор. — У нас виселица и топор. Мы должны были пройти через этот бунт, как наследие прошлого мрака, чтобы выйти... — он улыбнулся Щекотову. Тот засмеялся в свою очередь.

— Да, выйти — на простор! В сущности, мы должны бы быть благодарны троглодитам: они проложили дорогу нам — подлинным общественным силам. Поле теперь за нами.

— Вы полагаете?

Щекотов посмотрел на меня, поджав губы.

— А как же иначе? В России три силы: земцы, горожане, интеллигенция: все три у нас. Правительство до сих пор было безумным: оно играло в поддавки. Но в разгоне Совета, в отправке в Москву карательной экспедиции оно уже начинает проявлять твердую руку и здравый смысл. Следующим шагом должно быть — я подчеркиваю должно — другого выхода для правительства нет — соглашение с нами. Конституционное министерство. Мы к нему идем полным ходом. Единственное средство закрепить победу над... низами, выплеснувшимися из предуказанных им берегов.

В дверь осторожно просунулось бритое лицо:

— Лидия Борисовна, мы начинаем.

Профессор и Щекотов торопливо поднялись. Поэт застылыми глазами упорно смотрел на черную родинку на груди Яворской, ниже плеча.

— Идемте. А вы?

Щекотов глянул на меня вопросительно и враждебно.

— Я не смотрю спектакля.

— А... — протянул он. — В таком случае — до свидания.

В посадке головы, в движении торса безусловно появилось что-то министерское. Неужели эти господа действительно «на пороге»?

Яворская проводила его глазами: он вышел с профессором и Астором.

— Что ж, дорогой мой? Ничего хорошего? Отчего вы не смотрите «Пипу»?

— Я выезжаю сегодня в Москву, со скорым.

— Разве поезда ходят? — равнодушно говорит Лидия Борисовна, оттягивая оборку корсажа вниз: грудь широко открыта, но надо — еще больше.

— Ходят. Я к вам за динамитом.

— Вот кстати! — оживляется она. — Вы — милый! Признаться, он мне изрядно надоел. От него воняет аптекой, неистово. Никакими духами не затушить. — Она улыбается и протягивает руку. — Я представлю вашей — как она называется — орган