На крови — страница 36 из 66

За церковной оградой, — от раскрытой, обмерзшей калитки к паперти, — тянулся широкий, — многими, многими протоптанный след.

Скрипнула на ржавых, на кованых петлях тяжелая дверь. Замигали встречу с золоченых досок высокого иконостаса, отблеском, язычки свечей в паникадилах... Не разошлись еще... молятся. И сколько их! Почти полна церковь.

В притворе, у иконы богоматери, на коленях стояла бледная красивая девушка, в черном, плотно заколотом к волосам платке. Она не отрывала глаз от образа и, как будто, горячо, пристально молилась.

Она — или нет?

Я стал, несколько отступя. Выждал. Она обернулась — слегка нахмурила бровь и положила земной поклон, истово и крепко.

Я придвинулся ближе и тихо проговорил:

— Муся.

Она не подняла прижатого к каменному полу лба.

Но, мне показалось — чуть дрогнули плечи под лисьим воротником шубы.

На клиросе пели торопливо и радостно:


Взбранной воеводе победительная...


Я повторил громче:

— Муся.

С амвона, пришепетывая, задребезжал старческий голос.

— Братие! Преосвященного владыки, Антония Волынского пастырское к вам слово — о последних днех.

Она встала и вошла в толпу, грудившуюся к амвону. Я протиснулся следом, вплотную, чтобы не разминуться. Перед самыми глазами — русые завитки волос из-под черного платка.

Над рядами склоненных голов кивает с солеи, от царских врат — седая, окладистая, расчесанная борода.

— Братие!

Еще раз прокашляли в толпе. И — тихо.

— Великую смуту воздвиг, изволением божиим, на православную Русь враг рода человеческого, диавол. На стогнах градских, во образе скверны, во образе жидовстем, еще и устами соблазненных, по скудости веры — ересь социализму проповедуется. Ныне же, зрите, даже и кровь пролита. Во знамение... Во обличение вашего маловерия, людие! Почто терпите, почто соблазну попустительствуете... Егда же исполнится время духовной вашей лености...

Голос креп. Он не пришепетывал больше.

— Поколе будете терпеть сих зачумленных? Ибо, братие, чума на них, милосердием божиим отверженных. Нет в них — ни страха божия, ни совести: такой человек хуже лютого зверя. Смрад от них серный, геенский смрад... Ужели же допустим, братие, торжество диаволово? Ужели сопричастимся греху? Что же делать, како исправить пути наши перед господом? Да не погубим души наши, да не обречемся огню адову...

Он замолчал. В тишине — все громче и громче, напряженнее и злее нарастало дыхание десятков грудей.

Священник поднял желтую в свечных отблесках руку и благословил толпу.

— Молитесь, братие, да заступит нас бог, да закроет, святым покровом своим, пречистая мати. Каяться во гресех наших, за них же попущение божие на нас.

Скорбно опустилась голова, ерзая седой бородой по парче эпитрахили. Но глаза загорелись темным, знакомым, виденным огоньком.

— Сие, по христианскому чину нашему. Но надлежит и иное упомнить: что каждый из нас есть сын родной земли и государю своему верноподданный. В писании же сказано: вера без дел мертва есть. Да сбудется же слово, речениое пророком, глаголющим: подвигом веру мою подкреплю. Изверги те — посреди нас живут. Изымем же их, братие, тщанием общим. Руку разящего да укрепит бог...

Толпа дрогнула и сдвинулась теснее. Липким жутким туманом стлался над головами кадильный, застоявшийся дым.

— Укажи, отец...

— Господь умудрит, — возгласил старец, взнося крестным знамением руку. — Сказано убо в писании...

— На погром зовешь, божий человек! Крест на брюхе, а слова какие?

— Откель взялся? — взвизгнул женский истошный голос. — Родимые! Бери его, беса! От Прохоровских подослан!

В рядах забурлило. Хлестнула, напором, людская волна. Воронкой — туда, к правому клиросу. В просвете жерла — чьи-то головы, чья-то поднятая ударом рука. Раз... раз!

— Двое никак... Глянь-ка... двое и есть.

— Ты куда! На-ва-лись!

Гулко отдавался, под сводами, перетоп ног, глухая резь ударов. Но тотчас перекрыл крик и гомон звонкий девичий голос, как сталь прорезавший храмовую жуть:

— Ни с места! Бомба!

Дикий взвизг. И сразу стало тихо. На амвоне, у заметавшейся тяжелой золотом окованной хоругви, лицом к толпе, высоко взметнув над головой что-то черное, большое, мохнатое, стояла девушка — в короткой шубке, круглой меховой шапке. На всю церковь видна — смелым изломом — крутая дуга бровей над ясными, до дна ясными девичьими глазами.

Так вот она какая, Муся!

— Дайте им дорогу. Брошу: никто не выйдет.

Толпа медленно, не сводя глаз с амвона, расступилась, осторожно передвигая ноги: от Муси до дверей раскрылась широкая просека. Двое... еще один... и еще, поднимая воротники и сутулясь, быстро пошли к выходу. Я бросился туда же.

Муся выждала, когда за последним — за четвертым — проскрипели ржавые петли... Она попрежнему высоко над головой держала мохнатую муфту. Затем опустила руку и сошла по малиновому коврику.

Она шла неторопливо, смотря прямо перед собой, словно не было по обе ее стороны в двух шагах застывшей, на две стены рассеченной людской толпы. На опустевшем, таким ненужным ставшем амвоне тряс отвисшей челюстью, разметав руки по каменному помосту, седой, сгорбленный, жалкенький попик.

Я распахнул перед нею дверной створ. Она остановилась. И тотчас старушка-богомолка у порога, плача, метнулась ей в ноги, цепляя губами белый валеный сапог.

— Мати пресвятая, троеручица.

Толпа вздрогнула, как один, и отступила еще на шаг. В передних рядах закрестились. В упор перед собой я видел — смелый изгиб бровей — и ясные, такие близкие, такие родные, глаза.

Я положил Мусе руки на плечи и поцеловал крепко, в губы.

— Антихрист! — взвизгнула старуха.

Своды загудели. Кажется. Не знаю: мы вышли.


ГЛАВА VIСОБАКИ


На паперти мороз, звезды, огни сквозь деревья.

— Ну, здравствуйте, — говорит Муся. Голос спокойный и ровный. — Михаил, из Питера? Что так поздно?

Искрится под ногою, под быстрым шагом белый, нетронутый снег. Мы выходим за ограду, вниз по откосу.

— Вы меня как нашли?

— Так, как вы видели.

— Я же не о том. С какой явки?

— От Виталия.

Кивнула на ходу:

— Как же это он вас так одного отпустил?

— Я не один был. С Петро.

— Вот-вот. Где ж он остался?

— На Кудринской: убили.

Муся вскинула глаза резко:

— Петро убили? Вы видели сами?

— Видел сам. На нем нашли патроны и бумаги.

В темноте зачернел перегибом мост.

— Кто идет?

— Свои. К Медведю в гости.

— Муся, никак?

— Она и есть. Эк вы проволоки напутали. Не перебраться.

— А ты сюда подайся. Тут у нас для своих переходик. Руку давай.

С баррикады тянулись крепкие, широкие ладони. Крякнула под ногой прогнившая доска.

— А ты легче, товарищ! Не разори фортецию.

За баррикадой — десятка два рабочих, с винтовками.

— Медведь где?

— У бань был. Там наши, слышь, фугас запластывали. А нет — так на Прохоровской, в столовке, в штабе...

Рабочий нахмурился и махнул головой.

— Со-ве-ща-ются, старшие-то! Это что же с тобой — комитетский, что ли?

— Нет, из Питера товарищ. На усиление штаба.

— Так, — крякнул рабочий. — Нам бы вот насчет стрелялок усилиться, — это бы дело, совсем снаряду не стало. Патронов пять на ружье — больше не наскребешь.

Муся досадливо сдвинула брови.

— Несли, товарищи, к вам патроны — да не довелось донести... Большой сегодня расход был?

— Сегодня? Нет. Мы и то говорим: что-то тихо в районе стало. То, было, нет-нет казачки под’едут — мы и постреляемся. Соскучиться не давали. А ныне — хоть бы те кто: один поп по косогору бродит.

Дружинник в железнодорожной фуражке сплюнул.

— Поп, это не к добру.

— Почему не к добру? Суеверие. Поп в ограде — на манер козла на конюшне: домашняя животная. В городе-то как, товарищ Муся? Неужли правда, так-таки и подались.

— Нет, держатся, — быстро сказала Муся. — Нельзя не держаться. Что мы — одни на Россию? Поди, и по другим городам началось... Идемте, товарищ...

Синими сугробами справа, слева — пустырь. Снегом ометенные деревья.

— Вы Пресню знаете?

— Нет, не бывал.

— Плохо. Как же вы будете ориентироваться в штабе. Разве вот что? Обойдем скореничко район. В штаб поспеем. По дороге я расскажу, что нужно. У вас, по крайней мере, свое мнение будет об обороне. Штаб в Прохоровке, все время... За ночь едва ли что будет.

— На Кудринской устанавливали артиллерию, когда я проходил.

Она повела плечом.

— В городе уже не осталось дружин. Разошлись или сюда оттянулись. Как вы думаете вообще — сможем ли мы продержаться?

— До чего продержаться, товарищ Муся?

— Пока выступит Питер, Тверь... остальные...

— Питер не выступит, Муся. Со мной выехали на Волхов подрывники попытаться мост взорвать под гвардейскими эшелонами. Это все, что смог дать Питер. А Тверь... Из Твери утром пришли войска, — значит, там — безнадежно тихо.

Она быстро оглядела меня, чуть дрогнула губами, хотела что-то сказать, — не сказала.

— Вот этой улицей пройдем. Тут вправо, за перекрестком — заслон. От Грачевской фабрики. Чудесные ребята! Драгуны здесь четыре раза пробовали прорываться — всякий раз отбивали, да как! Я как раз случайно была, видела.

— Света на улицах нет?

— Нет, зачем: «осадное положение» — по ночам никто не ходит. Хотя можно, совсем безопасно: от каждого дома дежурят выборные от жильцов. Здесь ведь, на Пресне, порядок установлен, как в настоящем рабочем государстве. И суд новый и подоходный налог. И так чудесно выходит: тихо и спокойно. Окраина ведь, а не поверите, — ни одного за эти дни грабежа.

— Мы пока ни одного дежурного не встретили.

— Разве? Я не смотрела. Да, может быть, они во дворах или в доме... Морозно.

Мы обогнули угол: черным перекрестом балок, досок, оглоблями вверх вздвинутых саней застыла в ночи баррикада. На шорох шагов нас не окликнул никто.