— Заснули, Грачевцы! — звонко крикнула Муся. Никто не отозвался. Мы подошли ближе. Нет никого.
Муся оглядела морозные стекла соседних домов. Ни света. Ни знака. Плотно приперты ворота. По свежему напорошившемуся снежку нет следов.
Она тряхнула головой и поднесла к лицу мохнатую, мягкую, чуть засеребренную инеем муфту.
— Выйдем на Большую Пресненскую.
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Словно вымерла Пресня. Улица за улицей, в темный безглазый лабиринт свившийся клубок проулков, перекрестков, вздыбивших белые тротуары бугров.
Широким, ровным снежным поясом вдвинулась в кругозор река. На том берегу — огни. Мы прислушались. Тихо.
Я посмотрел на Мусю. Строго смотрят серые потемнелые глаза из-под мягких бровей; на высоком лбу — прячется под надвинутую шапочку едкая, тонкая морщинка.
Хоть бы один дозор!
Прошли берегом. Стали подниматься в гору.
До чего пусто...
— Я ничего не понимаю, — тихо говорит Муся. — Если бы был приказ сняться, на Горбатом бы знали. Вернемтесь. Все равно, так... без толку. На Прохоровской узнаем.
— Дойдем до верху: тут недалеко. Посмотрим.
От церкви, на белой горе — далеко кругом видно. На всей Пресне — темно... Лишь кое-где — редко и робко, как светляки на могилах, мерцают прикрытые далекие огни. Огромный корпус Прохоровской мануфактуры чернеет под горой, точно в провале — цепью освещенных окон очерчен фасад: по одному этажу: в остальных — темень. А за рекой — и к центру, за мостами, в городском районе — сотнями настороженных глаз смотрят на нас огневые цепи.
Черной чертой обведена Пресня. Тишь над городом. Ночь.
За слободою, в заречьи, пронзительно и пугливо взлаяла собака. Отозвалась вторая, третья... Внадрыв. И жуткий собачий лай пошел, побежал полосою по всему берегу, от заставы.
— Муся.
— Молчите!..
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Лай не смолкал, назойливый и надрывный. И вдруг, словно перекинувшись, он взвыл, захрипел, затрясся, на противоположь, от заставы — вправо, — и такой же полосою пополз, нестройным диким набатом, от квартала в квартал, по черной черте — мимо нас, к городу, к мостам.
— Окружают! — сказал в упор за нами надтреснутый, сиплый голос.
Мы обернулись. На ступенях паперти, зябко поджимая тело в потертое ватное пальто, стоял полнощекий человек в картузе, с нелепо замотанной какими-то тряпками шеей.
— Окружают, — повторил он. — По чужому и по многому, — лай-то, изволите слышать? Кольцом идет. В круг.
В самом деле, лай опоясал нас. Он то стихал, то разгорался, выбрасываясь к самой реке, упорный, неотвязный.
Человек в картузе протопал валенками по ступеням и подошел, щуря маленькие, запавшие меж толстых щек глаза. Бородка клином, рыжая с проседью. Он присмотрелся к Мусе и вздохнул.
— Извините, я бы спросить осмелился...
Брови Муси сдвинулись:
— Что вам?
— Вы по обличью, извините, словно бы из товарищей... Не из Прохоровских ли, осмелюсь спросить.
— А вам на что?
— Да вот-с... — Он повел вздрагивающей рукой в широкой варежке. — Окружают...
— Почем вы знаете?
— А собачки-с... Изволите слышать? Неукоснительно. Собачка, она зря ночью не гавкнет, вот уж нет... Всей слободой, и столь упорно. Движение идет, хотя и со скрытностью, будьте уверены. И по полукружью надлежит судить: окруженье в цепь.
В глазах блеснул и спрятался огонек. Он помолчал и прибавил — устало и растяжисто.
— Та-а-ак-с! Выходит: конец Пресне.
— А вам что? — тихо повела плечом Муся. Она, не отрываясь, смотрела за реку, на мерцающие огоньки слободы. Их становилось все больше, больше... Или чудится это...
— Мне-с? — Он потупился и договорил, чуть слышно. — Жаль мне, вот что.
— Кого жалко?
— Вас жалко, барышня... да и рабочих всех. За-зря пропадете. Деверь повечеру пришел из города... рассказывал: прислана от царя большая воинская сила, с гвардии генералами, и сорок с ними пушек.
Муся быстро обернулась к нему лицом.
— Вздор! Никакой гвардии не пришло и притти не могло. Под нею мост взорвали наши, на Волхове.
— Пришли, барышня, пришли, красавица. И из-под Тулы, и из-под Серпухова, и из Питера... Деверь сам видел, своими глазами... Сам с солдатами говорил. Гвардейские, говорит, солдаты, ядреные, семеновские. По улицам, говорит, идут барабанным маршем, похваляются: сотрем, говорят, Пресню с лица земли, на семя не оставим, крамольную.
— Неправда это.
— Правда, красавица. Оттого и жаль у меня.
Торопливо и дробно, хлопушкою, треснул в морозной ночи сорванный, бесстройный залп немногих и гулких ружей. Над куполом дальней церкви огненным шнуром бросилась в небо ракета. И с шипом, толчками — близко от нас, из-под самого ската горы — рванулась вверх, ей навстречу, другая.
Муся соскочила с камня, на котором стояла.
— Идем, скорей.
Незнакомец заступил дорогу, широко и беспомощно растопырив руки.
— Не обессудьте, осмелюсь, на глупом слове. Не ходи. Ой, не ходи... Христа праведного ради... Умучают!
— Пустите...
— Как перед Христом... Ведь не люди, звери они... опричина... Деверь говорил: водкой их поят... для лютости. Кабы только убили... А то ведь надругаются как! Распластают белое тело... Грудки-то девичьи, чистые, лапищей...
— Замолчи, ты!
— Не замай, барин! Я по-хорошему, по-душевному. Не ходи, говорю... Ко мне идем: как бог свят, укрою. Никто не найдет. Укрою и выведу...
Он толокся перед нами, срываясь с голоса, то снимая двумя руками, то вновь одевая картуз.
Муся остановилась и протянула руку. Он сбросил варежки в снег и схватился за нее цепкими крючковатыми пальцами.
— Спасибо.
— Укрою, как бог свят, — бормотал он, стараясь оттянуть ее назад, вверх, к паперти. Но она вырвала усилием руку.
— Спасибо. Нас ждут. Идем, товарищ Михаил.
Мимо него она побежала вниз по кривой ухабистой дорожке.
— Да что же это! — с отчаянием выкрикнул он и дернулся вдогонку. — Силом возьму, не пущу!
Я поймал его за плечо.
— Брось, сказано.
— Пу-сти! — прохрипел он, отступая в сугроб. — Ты что же это... Пусти... Варежки дай поднять.
Глаза, злые, косили. Следом за ним — я оглянулся на паперть. И только теперь заметил: за колоннами — черные, затаившиеся, прижатые к стене тени.
Я остановился на полускате. Уже далеко внизу сто яла, дожидаясь, Муся.
— Иди, чего стала... стерва! — выкрикнул он, обивая о колено снег с варежек. — Иди... с полюбовником. Сорвалось, твое счастье. Попадись ты нам — без семеновцев дорогу-то нашли бы тебе под... Не увернешься — из тысячи найду...
— Михаил!
Я не успел добежать. Черный метнулся от меня через дорогу, по снежным буграм, с диким криком:
— Ратуйте!
Я вынул маузер. Муся опять стояла рядом. Она дышала быстро и звонко. Тени закачались и растаяли в лунной полутьме.
— Не надо было этого, Михаил. Зачем...
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
С холма вниз, надалеко — пусто. За рекой попрежнему полукружьем стлался остервенелый, стоголосый лай. По белому поясу, к слободе от нашего берега задвигались черные торопливые точки. Две... четыре... десять... Много.
Муся отвела глаза от реки — полукружьем, по черной черте — и чуть улыбнулась...
— Кажется, и в самом деле — конец.
ГЛАВА VIIНА ЧЕРНОЙ ЧЕРТЕ
Медведь — плечистый, большеглазый — встретил нас на дворе Прохоровки. Совещание кончилось. Расходились.
— На чем порешили, Медведь?
Он пожался.
— Зайдем на минутку, тут на дворе не вполне способно. Только — живым манером: мне к дружине надо. Заждались ребята.
В столовой было пусто. Три женщины, подоткнув юбки, прибирали пол.
— К приему готовятся, — скривил губы Медведь. — Что ж, по-короткому: решено прекратить оборону. Ни к чему. Хотели коммуны — вышла Коммуна: с маленькой буквы — на прописную. Почетно. Так тому и быть.
— А вот, — тихо сказала Муся, — его прислали...
— Слышал уже! Как водится: к шапочному разбору. Боевик, надо полагать — из высоких специалистов? верно? А где, позвольте вас спросить, вы были, когда вся Москва на баррикадах стояла, когда дружинников — хоть с каждого угла бери... Когда у нас — на одной Трехгорной по семьсот человек на смену к баррикадам просилось? Тогда вас не было, специалистов! Мы тогда, как слепые щенки, носом в стенку тыкались... У нас подготовка какая, знаешь... По прейскуранту оружейному курс оружия проходили, уличному бою — как бог вразумит. Вот и вразумил... Знали бы, как ударить — мокро бы было! Нет, размотались по мелочам, дали очухаться. Теперь присылают... на похороны.
— Цекисты из Москвы только что вернулись, говорили, что здесь ничего не будет. Да и из Питера нельзя было раньше отлучаться: ждали там выступления.
— Ждали... — презрительно протянул Медведь. — Дождались? Выдали Москву. Питер! От нас — вот он один, от них — полк с артиллерией: выходите, товарищи, на кулачки! Жив останусь — мы в партии грому наделаем: потянем к иисусу. Сладкопевцы: «восстание, востание». Ну, вот оно — восстание. Вторую неделю рабочие под ружьем — как шли, как дрались!.. былину складывать, слышишь! — а они где, комитетские? Как до дела было — хорохорились. Клички насадили себе, от звука одного — оторопь: «Непобедимый», «Солнце»: не слыхали? Были у нас такие... Закатились, Непобедимые, до первого выстрела... только их и видели... Дай срок, сочтемся... И у большевиков о том же: Евгений говорит: к партийному суду потяну. Разве так на восстание выходить можно? Нет. Вперед умнее будем. Столько крови порасплескали по России — и все задаром.
— Не задаром, Медведь.
— Задаром, говорю. Это, что «на крови взрастут новые поколения»? Слыхали! На французов оглянись. С тысяча восемьсот семьдесят первого года растут — сорок лет без малого — поколения, — а одно другого сволочнее. То же и у нас будет, небось... ежели замиримся...