На крови — страница 45 из 66

— Мартын!

На дикий вскрик — Мартын выскочил. Бледный.

— Слушали нас, Мартын. Убей!

Он выбросил обе руки вперед, отогнув голову, целясь скрюченными пальцами.

— Убей! Ой, худо будет!

Я опустил руку в карман. Но Мартын схватил за запястье, левой рукой быстро нащупал браунинг и вынул. Гапон кивнул головой, закрестился и шагнул мимо нас, в комнату.

Дверь глухо хлопнула. В тот же миг сухим разрывом треснула там, в боковушке, дверная створа, сорванный замок перекатом простучал по половицам. Мартын шарахнулся в сторону. Я бросился вслед за Гапоном. Сквозь пролом, сгрудясь, напирали дружинники. Щербатый впереди...

— Братцы!

Гапон прижался к стене и вдруг взвыл тонким, страшным, далеко слышным лаем.

— А-а-а-а-а...

Щербатый, шатнувшись, сбросил тулуп. За дверью, по лестнице вниз, загрохотал, шатая ступени, бег... Дикий, без оглядки.

Мартын?

Угорь опомнился первым. Он ударил широкой черной ладонью по раскрытому рту, далеко разбрызнув пенистую, кровью зарыжевшую слюну.

— Молчи, пес!

Гапон захлебнулся и упал боком, запахивая шубу.

— Родненькие, милые, не надо...

— Вяжи его.

Кто-то поднял с полу длинную тонкую бичеву... от корзины с вином и закусками.... Щербатый, припав на колени, вывернул Гапону руки назад, круто ударив его лицом о пол.

— Продался, стерва... Михайло, браунинг с собой?

— Мартын унес.

— Братцы!

Щербатый налег, вскрик оборвался стуком зубов о пол.

— Не бей, Щербатый.

— Отсунься, Михайло. Барничаешь. Собаке собачья и смерть. Чем его?.. Штопором, что ли?..

Булкин пошарил по столу, сбрасывая на пол тарелки и банки: — Был тут где-то...

— Ребята, пошарь по дому: топор или что...

— Товарищи...

— Сказал! — дико расхохотался, подгибая голову, Манчжурец. — Продал воскресенье, Иуда. Опоганил на вечные времена...

И снова — тяжелый удар головы о пол...

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Дом ожил. По комнатам, по лестницам — быстрые, крепкие, бегущие, ищущие шаги.

— Веревка. В кухне снял.

Гапон рванулся отчаянным броском. Дружинники торопливо навалились кучей.

— Ты... драться!..

— Родные... сказать дайте...

Николай, калачиком подогнув ноги, сел поодаль на пол, быстрыми, ловкими пальцами свертывая петлю. Он кивнул, оскаля короткие, до корешков стертые зубы.

— Поставь-ка его на ноги, ребята. Пусть побалакает.

Гапона подняли. Я видел только вздрагивающий затылок и тонкую бичеву, закрученную на рукавах шубы.

— За что... братцы, родные мои... Ваш я... Мартына испытывал... слух о нем есть... что — предатель... Нарочно говорил... Я новое воскресенье готовлю... не с крестом, с мечом... Затем и приехал.

Голос тускнел... Сошел на шопот. Он сам себе не верил, Гапон. Он отвернул голову, в мою сторону, влево.

Глаза стали влажными. Закапали быстрые, частые слезы.

— Пожалейте, родные, любимые...

Николай поднялся, распрямляя петлю.

— А ну, Угорь.

— Куда? — вскинул тот голову. — На руке, что ли? В поволок? Крючка-то нет.

— В той комнате вешалка, — кивнул к двери Миней.

— Не сдёржит.

— Сдёржит, чего там.

Гапон плакал, тихо всхлипывая. Угорь, придерживая за плечо, толкнул его в узкую дверь, меж ударом расщипанных планок. Вешалка в два крюка, в человечий рост. Николай закрепил на одном свободный конец.

— Укороти.

— Все одно не подтянешь.

Щербатый накинул петлю, далеко отогнув бобровый воротник.

— Садись, поп.

Он нажал на плечи. Гапон осел под нажимом. Меж валенок Щербатого вяло и мягко поползли от стены из-под вешалки коленка на коленку легшие ноги — в новых ботах, в отогнутых брюках. Я вышел в комнату с розовыми букетами. Рабочие, толкаясь плечами, обступили Щербатого и Николая.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Угорь вышел быстро, почти что следом за мной. Он был темен лицом, но спокоен. Повел глазами по стенам и спросил вполголоса:

— А тот где?

— Кто? Мартын?

Он кивнул.

— Не знаю.

— Надо бы поискать. Ребята, брось попа: дохлый... Обшарь домишко. Куда Мартын задевался? Найдешь — волоки сюда, за загривок.

— То есть как «волоки»?

— А вот так, — блеснул глазами Угорь. — Крюков-то два: рядом и повесим.

— Ты что, спятил?

— А ты что, не слыхал? Гапон — Иуда, да и тот гусь — хорош. Любо это будет, рядышком.

— Не дури, не дам.

— Тебя не спросился. Вступись — свяжем: верно говорю. Здесь у нас свое понимание. Ну, что?

— Нет никого. Пусто.

Щербатый вынес бумажник Гапона и две записных книжки.

— Смотри-кось, братцы! Деньжищ! И записки.

— Ладно, за заставой разберем. Прибери по полу, братцы, чтобы не столь приметно. Николай, пощупай попа пред отходом.

— Сдох. Достоверно.

Приладили кое-как выбитый напором замок. Сгребли в угол, кучей, битые тарелки, прикрыли газетой.

— Осмотрись, братцы. Следов не оставили?

— Откуда им быть. Обошлись тутошним.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Входная дверь оказалась распахнутой. Ключ торчал изнутри. На улице — пусто: по синему снегу зигзагом — провалы тяжелых ботов.

Угорь вышел последним. Запер дверь и забросил ключ за углом в чужой палисадник, в сугроб, под занесенной елью.


ГЛАВА XIIСКАЗКИ


Еще одна — опять! — легенда Корнуэлса.

На этот раз я плохо слушал. Старой баронессы не было в комнате. Прямо передо мной, на высокой стене, затянутой тяжелым серо-голубым шелковым штофом, с бурбонскими лилиями, тисненными синим крепким узором, — остро желтели судорогой выпяченные вперед изможденные коленки Христа: старинное, слоновой кости на черном дереве итальянское распятие. Под распятием — низкий, как в католических исповедальнях, налой. Левее — задернутая таким же серо-голубым, тяжелым, тисненным лилиями пологом, кровать Магды под балдахином.

Магда повторила, медленно и звонко скандируя, слог за слогом, любовный припев баллады, которую чи тала:

— Ar-ta! dao, war he lerc’h!

Она оборвала строфу и засмеялась.

— Вас даже это не трогает. Вы меня сегодня совсем не слушаете.

— Не слушаю, Магда Густавовна.

— О чем же вы думаете?

Думалось об Угре, почему-то. Сказать? Я посмотрел в синие глаза: они были спокойны и холодны. Расхотелось.

— Так. О своем.

— Не скажете?

Она дотронулась правой рукой до огромной жемчужины в кольце на левой руке: частый ее жест. Этот матово-белый, мертвый шар всегда раздражал меня: должно быть потому, что в хрупкости этой, громадных денег стоившей редкости — было несомненное издевательство над трудом и над силой; рука под такой жемчужиной — не только не может, но и не хочет ничего делать. Такая рука способна только на ласку, на любовное, томное прикосновение.

— Аr-ta! dao, war he lerc’h!

Раньше почему-то не приходила эта мысль так определенно и четко. Вернее: приходило в мысль о жемчужине, не о Магде. Сейчас пришло о Магде, и сразу чужими и неприятными стали тонкий строгий профиль, завитки волос, узкая тонкая кисть, полузакрытая напуском средневекового, тесного у запястья, рукава. Я ответил поэтому резче, чем надо было.

— Нет.

Она не обратила никакого внимания на резкость. Она поглаживала жемчужину, не поднимая глаз.

— Тогда я скажу... о своем. Хотите?

Я принудил себя ответить:

— Скажите.

Длинные ресницы чуть дрогнули. И голос стал как тогда... после Иоанны...

— Зачем вы убили Юренича?

Удар был неожидан. Я бросил первое, что пришло на язык — от памяти об Акимовской беседке.

— Вы жалеете об этом?

— Не знаю, — тихо ответила она и закинула за голову сплетенные бледные пальцы. — Он казался мне сильным. Я ошибалась, очевидно. Иначе он не был бы убит еще на пороге. Но... вы оба для меня — из одной сказки.

— Вы придумали сказку?

— Как? — удивленно подняла она глаза на меня. — Придумала? Но ведь это — ваше же. Помните, вы говорили мне об искусстве, о творчестве, что оно — ширит жизнь, вводя в нее новое, чего раньше не было и что силами природы одной — «естественно» — введено быть не может; что надо создать — огнем своей мысли — сказку и волею своей — свести ее в жизнь; что творчество — в этом. Вы видите: я запомнила твердо. Я хорошая ученица, маэстро. И разве мне, чтобы стать настоящей вашей ученицей, не надо было создать себе сказку?

— О чем?

— Вы не чувствовали моей темы, когда мы работали с вами? Мне начинает казаться, что вы не сегодня только не слушали меня, а всегда... Ведь моя тема — одна: мы, Бреверны, однолюбы.

Мы помолчали.

— Вам все-таки надо сказать это словами?.. Об опоясанном сталью...

Стало еще досадливей и неприятней. Захотелось сказать что-нибудь злое, могущее ранить.

— Опоясанном? Признаюсь, мне это не приходило в голову. Ведь когда мы читали бретонцев, на что шел ваш выбор? Легенды о потонувших городах, о героях, сгубленных синими глазами морских дев — глазами, ревнивыми к солнцу и крови. — Я улыбнулся жестко, радуясь этой жесткости. — Ваши глаза сини, баронесса.

Она подняла на меня удивленный и печальный взгляд.

— Ревнивы к солнцу и крови? Вы странно, вы нехорошо говорите со мной сегодня. Отчего вы стали сразу темным и чужим?.. Разве я тронула — рану?

Сказалось это сердечно и просто. Раздражение спало: в самом деле, надо было говорить не так.

— Простите, Магда Густавовна, мою несдержанность. Но мне, действительно, стало неприятно, когда вы сказали об опоясанном. Вы не рану тронули, но коснулись чего-то очень, очень мне близкого... Есть слова, которые радуют только тогда, когда в них слышится свой голос.

— Но и для меня то, что я говорю, очень, очень близкое, — не глядя на меня, проговорила Магда. — И это слово... почему вы думаете, что я говорю его не так, как вы?