На крови — страница 57 из 66

В одиннадцать... Но не всегда начинаются по расписанию выступления. Или они не начинаются по расписанию никогда?

Глупо, но я, кажется, волнуюсь. Это от Эли. Она вся лучистая. И вся она легкая, легкая такая...

Лучше бы выступить до телеграммы. Конечно же, о ней знает и крепостной штаб. Если там не круглые идиоты — они изготовятся. Или даже начнут сами... Впрочем, — если енисейцы с нами, — им не с чем, пожалуй, и начинать. Тогда возьмем голыми руками.

Тронулись. Эля закрыла глаза: свет сквозь веки.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Долго стоим на Лахте.

— Когда вы шли из Кронштадта, не было погоды?

Эля отвечает, не открывая глаз. Только губы смеются.

— Зыбь.

Снова затарахтел паровик. На Сестрорецкой дороге паровозы не настоящие. Даша их зовет — керосинками.

Кондуктор прошел. Кто-то, бранчливый, окликает, брюзжащим, сиплым голосом:

— Почему с Лахты идем с опозданием?

Кондуктор встряхивает тяжелую сумку на плече.

— Не могу точно сказать. Матросов каких-то сняли.

Корзина наша...

Веки Эли чуть-чуть дрогнули. Но губы улыбаются.

Свет сквозь веки.

На Раздельной мы высаживаемся одни.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Шлюпка восьмивесельная. Не сразу нашли — по лесу. Болотисто здесь. Порубка запутала на обходе. Зыбь по заливу. Темь.

— Спускать шлюп? Или еще ждать кого будем?

Эля говорит коротко:

— Нет!

— Весла на воду!

— Не опоздать бы...

— Н-на! Дойдем духом. Навались, ребята!

Зыбь малая. Море холодом дышит в лицо. Эля, наклонясь, говорит тихо:

— Собственно, незачем было нам брать корзину. Что значит каких-нибудь пятьдесят револьверов на крепость!

— Никогда не оглядывайся назад, Эля. Оглянешься — сгинешь.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Сквозь темь, сквозь зыбкий, белый надводный туман — вверх-вниз, вверх-вниз — далекий, далекий огонь.

— Верно идем, Вавилов?

Боцманмат улыбается в бороду и не отвечает.

— Наддай!

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Лодку качает сильнее. Эля схватила за руку.

— Стреляют, слышишь?

Солеными взбрызгами бьет наклоненное ухо.

— Нет.

— Да да же, стреляют!

— Нет.

Зыбь крепче. Мы поворачиваем в бейдевинд. Темные струйки змеями шелестят вдоль накрененного борта.

— Подбери картонку, Эля.

— Бери, у меня руки застыли.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Темной громадою, слева, вдвинулся нам навстречу мол.

Вавилов командует тихо:

— Суши весла.

Берег, молча, плывет навстречу. Кажется, слышно, как стрекочет там, на том, Сестрорецком, берегу, за болотистым бором, поздний, далекий, торопящийся поезд. Там. А здесь?..

Здесь ночь молчит. Молчит берег.

— Слава тебе, господи, — шепчет Эля, — не опоздали.

— С шлюпкой как? — спрашивает Вавилов.

Эля закидывает голову и, не отвечая, быстро подымается по щебнистому откосу вверх, к набережным столбам.

— Толкни ее — в море.

Но Вавилов качает головой и продевает в чугунное кольцо причала вздрагивающую, лязгающую цепь. Гребцы, расправляя плечи, переговариваются. В шопот.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Четверть двенадцатого. Отчего так тихо?

— Поспеем в комитет еще? Или к Яну?

— Нет. Опоздаем, разминемся. Они уже вышли, на верное, к пунктам. Здесь, ближе всего, — к енисейцам. И тебе, мы так думали, лучше всего — сюда. Возьмешь енисейцев, и дальше.

Серые заборы, сонные, не чуящие беды, дома. Эля останавливается посреди пустой улицы. Слушаем. Нет... Спят.

— Здесь должен бы быть шестнадцатый экипаж: ему снимать енисейцев: их казармы тут, за поворотом сейчас...

— Подождем?

Эля кивает.

— Раскрой, на случай, картонку.

Минута прошла. Больше? Темь давит плечи.

— Нет, не могу. Пойдем, товарищ Михаил.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Осторожно, чтобы не оступиться — мостовой не видать, у нас по две бомбы в руках, картонку бросили на тротуаре, — мы обогнули перекресток. И злобно глянул навстречу, справа от казарм, яркий, одинокий в ночи — красный глаз.

Эля откинулась назад.

— Красный фонарь? Боевой? Михаил!..

— Тише... Люди...

Темь зашевелилась. Не вижу — чувствую: цепь.

Влево и кпереди, за кварталами, — взрывом ударили голоса и выстрелы. Взрывом — и опять тяжелою тишью налегла окрест ночь. Жутко бьют в тиши этой, далеко далеко, одинокие, гулкие удары... На фортах? Или у арсенала?..

Мы выдвинулись опять к перекрестку на угол. Подмигивает в темноту красный, зловещий глаз. По улице вниз, от казарм, к 16-му экипажу, пусто.

— Нет... идут... идут, Эля!

Гудом гудит по булыжнику быстрый, торопливый, бегущий, радостный шаг... бесстройно колыша штыки... Наши!..

Под фонарем, в красных лучах забегали, закачалися тени. Кто-то скомандовал, отрывисто и глухо. И к нам от казармы, переступая неслышно... ворами... поползла шеренга. Тускло блестят на фланге офицерские шашки.

Пора!

У забора Эля, наклонив крепкое, гибкое тело, отвела назад руку: на сгибе кисти бомба, как диск.

Я сошел с тротуара в луч фонаря.

— Енисейцы, выходи!.. за землю и волю!

Шашка на фланге торопливо взмахнула, и во всю ширину улицы перекатом и стоном ударил залп.

— Енисейцы!..

Но от шеренги, — злорадно, уверенно, победно, — не прячась больше, картавый громкий голос, моему в перебей:

— Ро-та! По наступающей толпе, бегло... на-чи-най!

Отступив на противуположь, я бросил снаряд на шашки. Сбоку откуда-то, из-за забора, задыхаясь, тявкнул пулемет. Вверх по улице, от матросской толпы, застучали торопливые выстрелы.

Вторая бомба. Эта... тоже не разорвется?

Я не расслышал удара. Яркий белый свет закрутился с той стороны, с тротуара, где Эля. Шеренга шарахнулась назад, к казармам, свернувшись в клубок, как змея от удара. Огонь стал реже... стих... И снова ударил, с двойною силой.

Я перебежал к забору, к потухшему свету.

— Обходят!

Голос хриплый, срывом, у самого уха... Егоров?

— Ты, Николай?

— Я... Сорвалось, пропадем пропадом.

В заборе над Элиным трупом чернела взрывом пробитая брешь.

Он свистнул протяжно и жестко. По стенке, отжимаясь от выстрелов, перебежала кучка матросов.

— Сюда, братцы... По улице — не отойти.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

По бурьянам. Звенят под подошвами осколки стекла. За забором цокот пуль по булыжникам, вперекрест. Вправо, влево, из-за заборов, из-за домишек — взблестки выстрелов... Раскидались...

— Где у вас штаб, Николай? Ян где?

— Найди теперь, — говорит, стиснув зубы, Егоров. — Все прахом... А как начали!.. Флагмана убили, Родионова, капитана, убили... Первая дивизия выдала... Требовал помощи... нет. А нас что — с полсотни всего и было. Патронов — видал? Намного хватило?

Стрельба отдалялась. Мы остановились.

— Сколько?

— Семь человек... Слышь... Как жарят! У арсенала, должно быть...

— Проберемся, братцы? Ежели арсенал возьмем, управимся еще.

— Не управимся: вроссыпь пошло...

— Идем, что ж.

— Умирать — однажды.

— Э, бабий разговор, — оборвал Егоров, — умирать! Мы еще поквитаемся. К морю, братцы.

— Зачем?

Он блеснул зубами.

— Броду поищем.

В центре — стрельба стихала. Стихла.

Пустым проулком мы вышли на набережную. Мимо бочек, мимо штабелей досок. Вниз, по щебнистому откосу.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Вавилов ждал на причале. В лодке были: Даша и Ян.


ГЛАВА VСКАЗКА О МОКРИЦАХ


Яна взяли четыре дня спустя. Даша уехала в Ярославль. Егоров, до времени, остался у меня на квартире: партийные явки провалены, «чистый» паспорт достать не удалось, а жить без прописки можно более или менее безопасно только в казенном доме, где надзор за жильцами не строг: у меня квартира — казенная.

Книг у меня много. Егоров читает жадно, дни целые (выходить ведь нельзя). И темнеет.

— Экая жизнь, как посмотришь! Большущая, складная, не обнять. Живем мы на поверку — вроде улитки: хоботком из раковины. И не с’есть тебя и радости от тебя нет. Разве, что ребенку.

— Читаешь — мир ширится.

Не выдержит уширения мира Егоров: уйдет в террор. Наверное. Я уже сколько раз видел: когда быстро, слишком быстро открываются глаза на жизнь — человек не выдерживает, торопится к смерти. Все быстрей, быстрей и... вскачь!

Расправа за Кронштадт была скорая. Курский оказался на казни в наряде, со своей ротой. Вешали в ночь, под утро: чуть брезжило. Он приехал ко мне прямо с вокзала, очень бледный. Когда осужденных проводили мимо пехотного строя к деревьям (вешали на деревьях, без расхода для казны), матрос высокий (Глебко?) задержался, посмотрел ему в глаза, улыбнулся, оторвал пуговицу от бушлата и отдал: «На память, ваше благородие». Пуговица медная, с якорем, по краю поцарапанная ногтем.

— Почему именно мне? Он почувствовал, наверно, что я революционер. Перед смертью люди прозорливы. Скажи, правда?

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

Он был так взволнован, что я подумал: застрелится, как тогда Карпинский. Через день он прислал мне записку о выходе из союза.

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

За мною никаких признаков слежки не было попрежнему. Впрочем, я мало где бывал: приходилось быть особо осторожным — провалы продолжались, хотя, кажется, никого уже не осталось брать; кто уцелел из подпольников — раз’ехались кто куда. Из комитетских один Игорь остался, и тот в больнице: дизентерия. Фруктов, правда, в городе очень много — на юге урожай.