. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
За заставой бывать — чудесно. Быт там голый. Но любое человеческое тело, даже прогнутое нуждой, под коростой, не режет глаз, как режет его, непереносно, приказчичий галстук — бантиком «фантези». Быт здесь голый. Голы и улицы, кривомощенные, меж серых, досчатых заборов, сквозь щели которых переглядываются через улицу пустыри с покосившимися домишками, осевшими в землю тылом или боком, давно обсыпавшими краску на прогнивший деревянный тротуарный настил: прогибаются под ногою трухлявые горбыли. Голо.
Домик Карповский — из таких вот, тылом осевших; пузыристые стекла, окон обведены вскоробленной временем и дождями, истрескавшейся резьбой, по-деревенски. Ставни зеленые, яркие: летом заново красил их Карп — с лицевой стороны: ни на ночь, ни на день не запираются ставни. Крыльцо со двора, в три ступеньки.
Мать Карпа, старуха, высунулась на стук. Ворчлива она, бабушка Пелагея, — не сказать!
Заворчала и нынче.
— Нет его, Карпа.
— Ничего, обожду, бабушка.
— Ты что ж, один, или опять, прости господи, народу нагонит? Нет на вас угомону!
— Не знаю. А только Карп наказывал, чтобы обязательно быть.
— Нет, говорю, его. Да заходи, коли приказал. Хо-зя-ин! Царица небесная, неупованные радости! Тьфу! Жили-жили, нажили.
В комнате стол, табуреты, скамья, икона с вербой, с фарфоровым яйцом на ленточке; часы стучат погнутым маятником, судорогой дергая черные стрелки по расписному, розанами, циферблату. Я присел, вынул газету. У печки играл в чурки белоголовый мальчонок, Петь. Карп — вдовый. Петь растет без призору.
Старуха присела на скамью, оправила платок, пожевала губами. Вздохнула раз, другой. Пересела поближе.
— Чевой-то я сегодня сон неотвечающий видела. Будто, Машь, кошке нашей, ктой-то брюхо от’ел. Ей-бо! И так-то ровненько, рубчиком, кружевцо словно. И кишки все полопал, ей-бо. Брюхо-то пусто, а я ей, будто, печонку даю. Дашь, она с’ист, а у нее — сквозь горло да на пол. Вот страсть! К чему бы это сон такой?
Петь в углу прыснул.
— Хошь, бабка, скажу: я знаю.
— Кшысь, пострельный, — отмахнулась она. — Я вот тебя за патлы, как даве! Мати пресвятая: страха господня не стало, в котором ребенке — и ни на столько: в бабки играет — матерится.
Помолчали. Старуха пересела еще, совсем близко.
— Как бы мне тебя спросить, барин.
— Какой я тебе барин, бабка!
— Барин, — убежденно сказала старуха. — Рубаху рабочью надел, — обличье-то все равно барское. Скажи ты мне, Христа ради, зачем ты к нам ходишь?
— А тебе что?
— Да как сказать: сумно. Я так думаю: недобрый ты человек.
— Может, и недобрый, бабушка.
— Вот оно и есть, вот оно и оказывает. Смотрю я это на тебя и думаю: то ли мне тобой гнушаться, то ли тебе мною гнушаться. А только не быть нам с тобою вместях.
— Будем, бабка, будем.
— Ан не будем, ты меня не серди. У рабочего человека — обида. А у тебя что? Кто тебя обидел? Вона у тебя ход какой: идешь, плечом трясешь. В жизни ты своей легок: вглыбь видно. А на рабочем человеке — обида. Обездоленный он человек. От зачатия самого, беспорочного, вот как! Вот он и злобится, он и злобится, согласно писанию. А твоя злоба от чего, ежели на тебе обиды нет? Недобрый ты человек!
Потрясла головой и пригорюнилась.
— Послушай ты меня, старуху: отойди. Отойди, говорю, от греха-то! Не засть ты нас!
Стукнула калитка. Старуха оправила платок и торопливо встала.
— Карп, должно. Ты Карпу-то не сказывай, свару накличешь, Карп-то тебя уважает: все «товарищ Михаил», да «товарищ Михаил». И на меня не обижайся. Я — что: немощная. О спасении души, по старости. Ты человек ученый, тебе что.
Карп вошел, прихрамывая.
— Митинг был, в цехе. Наши все там. Сюда идут скопом. А это вот — солдатик, с охтенских казарм, от тамошних, Захарченкой звать. Верно, упомнил?
. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .
Подлинно: вошли скопом. Четверо рабочих, Игорь, Даша — секретарь комитетский. Игорь, здороваясь, окислил лицо.
— Не балуете посещениями.
— И без меня людно.
Карп заспешил:
— Мамаша, вы бы к соседке или как. Петь, пшел на улицу: под Сидоркиным забором ребята — в лунки жарят: тебя нехватало.
— Как помитинговалось?
— Н-на! — вскинул волосами Карп. — Наш цех по заводу первый: хоть сейчас выводи, как один встанут. Испытанный цех: большаки да наши — других почитай нет.
— Гапоновцы есть, — хмуро сказал Патрашкин (тоже с Семянниковского, слесарь). — Мало что есть, опять строиться начали, тройками, по особ-инструкции. Надо бы обсудить.
— Что же, поставим в порядок дня, — морщась и протирая пенсне, сказал Игорь. — Товарищ Даша, пометьте себе на случай. Начнем, товарищи. Первый вопрос?
— Мой, — поспешно хмыкнув носом, сказал Захарченко. — Дозвольте первым. Время позднее: нам до поверки надо бы в казарму доспеть.
— Ладно, говорите, что у вас. От Новочеркасского полкового кружка?
— Так точно. По товарищескому полномочию, имею наказ: комитету в сведение. Первое — о кружковой работе. Что мало говорят действительного. Второе — важнейшее: послан к нам для кружкового руководства товарищ Молот; говорит исключительно о земельном, но вполне не понятно. Притом, — чтобы обидно не сказать: еврей. Для полкового дела это неподходяще. Просим сменить.
Он свернул трубочкой бумажку, по которой читал, и передал Игорю.
Игорь дернул зрачками сквозь пенснэ.
— Во-первых — сколько раз говорено, нельзя с собой такие записки таскать: и себя и других провалите. Во-вторых — что вы такое тут... о действительном. Я ничего не понимаю: какое такое «действительное»? Что касается того, что Молот — еврей, то заявление ваше уж окончательно недопустимо. Это уже явный, открытый антисемитизм, которого в партийной организации никак допускать нельзя.
— Да я говорил, — глухо отозвался Захарченко. — Но солдат — он темен, вашбродь, товарищ Игорь. На счет еврея у него свое сознание: словом его не выбьешь. Ведь и так сказать, какой в нем, слове, вес? Воздух! Опять же: вы говорите сейчас против действительности. А мы понимаем как? Партия, она для чего? Для окончания начальства. Мы и спрашиваем: каким манером кончать? А он — о земельном. На кой он нам, земельный! Что мы, извини, земли не знаем? Ты ее только возьми, а старики ее в лучшем виде поделят. Так один разговор выходит, а которого действия — нет.
— Вот отчего и развал у нас, — загорячился Игорь. — Айвазовцы, теперь вы... Действие! Говорили и повторяли: придет время — будет дан общий сигнал. Понимаете вы это: об‑щий! А пока надо готовить для этого общего выступления кадры.
— Да мы кадровые и есть, — радостно встрепенулся Захарченко. — Так-то мы и говорим: взять кадровых в работу.
— Не об этом я! Я о партийных кадрах. Стыдно, товарищ Захарченко. Несознательность. Я переговорю с товарищем Молотом. Очевидно, надо будет еще усилить кружковую работу. Литературу-то читаете?
— Чтем, — нахмурился солдат. — Однако во времени.
Даша подняла глаза.
— Может быть, все-таки послать к ним кого-нибудь практически поговорить о восстании. Может быть, Михаил с’ездит?
— Ни в коем случае, — скороговоркой сказал Игорь. — Это чисто партийное дело.
— Но по его заданиям нужна же ему связь с массами, — возразила Даша.
Игорь пожал плечом.
— А комитет? Для связи достаточно. Мы не виноваты, что он этой предоставленной ему возможностью мало пользуется. Вы свободны, Захарченко.
Рванулась забухшая дверь. Одним меньше стало.
— Вопрос о восстании.
— Я имею директиву от ЦК снять его на сегодня. Вы не получили еще вызова, товарищ Михаил? Получите. Кто хотел говорить о гапоновцах?
— Я ставил, — встрепенулся Патрашкин. — Дело так. Ходит у нас по заводу гапоновское письмо с заграницы, революционно-религиозного содержания, с проповеданием всеобщего искуса и о том, чтобы подниматься с оружием. На основе того гапоновцы тройки строят: каждый подберет себе двоих: тройка. Тройка с тройкой — организация по всему району. Нам от этого дела в’яве урон.
— Урон? — поднял брови Игорь. — Но у Гапона нет, ведь, никакой программы.
— А что в ней, в программе? — отозвался Патрашкин. — У наших, ты думаешь, она как? И у нас рабочий — не столь по книжке идет, сколь по знаемости: кто к кому. По человеку определение, в смысле наибольшего доверия, — не по программе, не по книжкам. И ежели через программу — наших не столь от социал-демократов отличить: одной, так сказать, веры. Тем более, что по-нынешнему у нас с ними соглашение.
— Тем более должны оттеняться программные различия, — с ударением сказал Игорь. — Соглашение чисто тактическое; и допускать, чтобы это понималось как программное сближение, совершенно недопустимо. Социал-демократы, небось, так не рассуждают.
— Вы не серчайте, товарищ Игорь, — осторожно до тронулся ему до руки Карп. — Цех у нас до того дружный, прямо сказать, замечательный цех. Оттого и по кружкам суждение такое: пролетариат, скажем, один — стало быть, одной быть и партии: итти-то вместе, что ему, что мне. А программа — она дополнительно: вы ее так читаете, он — по-другому: но к существу дела это не идет. Суть — что у них, что и у нас.
— А аграрный?
— То-то что аграрный, — хмуро сказал молчавший до тех пор Мороз. Игорь насторожился сразу. Мороз — старый работник; у себя на заводе, у Торнтона — в очень большой силе: рабочие за ним идут.
— Зря мы с этим аграрным возжаемся.
Даша укоризненно качнула головой.
— Мороз, что вы?
— Верно говорю. На кой он нам, извините, ляд. Я сужу так: ежели я пролетарий, — крестьянин, как ни обходи, мне не кум. Землица, избица, коровушка, курица... А тут — завод! Ты посравни! Глянь в корень — увидишь!
Игорь прищурился.
— Что ж я увижу?
— Революцию без крестьян делать надо. Какая от них помощь? Вон, летось, по всей России как есть, мужик бунтом встал. А что вышло? Наклали ему, однако, по загорбку: сидит теперь, лапу сосет. Земляной народ, одно слово. Опять же — округа его тесная, начальства не достать; начальство оно — во где: город! Городские ударят — нет его, начальства! А по земле сколь ни шарь, не нашаришь.