На крови — страница 8 из 66

— Разве можно так: он же не один в доме?

— Обязательно не один. Да дом-то, слышь, купца Елдыхина, того же Снесаревского толку — четырнадцать, я тебе скажу, домов за заставой — квартиры сдает не иначе, как по выбору: чтобы обязательно за царя бога молил. И выходит у него, стало быть, по всем домам, сволочь... Притом в Снесаревском доме верх за ним, а прочий квартирант снизу: а внизу — сигай сквозь стекло, прямо на улицу, низко: ногой с подоконника землю утыкнешь... А вверху один только Снесарев и был.

— С семьей? Он, что, женатый, Снесарев?

— Котельного цеху мастер, да чтоб без жены? Приставский сын, да чтоб без самовара? Обязательно женат. И щенят трое: последнего не так чтобы давно и родила. Под Спаса еще пузатая ходила, как кошка.

— Не пропали?

— То-то, что и нет. Я тебе говорю: до чего живуче змеиное семя! С под’езда-то мы ход прошпарили — не дыхнуть; а у него, видишь ты, еще и другой ход, с черного: не досмотрели. Так их по тому ходу... Снесарев-то сам поопасался выходить: пожарные его лестницей сняли.

— Неладно рассказываешь! Ты ж говорил: отогнали пожарных.

— Отогнали, до времени. Говорено тебе: ожидание было, что порохом чикнет. А он горит, но не чикает. Набрехали, видим, насчет пороху. До времени ждали, а как народ сбегаться стал, — по заставе-то, я тебе скажу, гул, — мы и отошли, чтобы без греха, чтобы лишнего раз говора не было.

— Будет теперь с полицией возня: переберут вас, Николай! За-зря.

— Нипочем не приберут. Полиция нынче тоже со смыслом. Он меня сегодня взял, а завтра в ночь на пост, на-кось, выйди. Случаи были. Городовик, он тоже свое суждение имеет. Амуниция — амуницией, а башку пробьют, казна не залатает. На полицию жаловаться не приходится. По городу она еще грудь пятит, по безопасности; но за заставами — ходит в струне. Небось, никого не тронут. А вот снесаревцы — те, действительно, лютуют. Не остерегись — подобьют за милую душу. По той причине мы, для спокойствия беседы, за Невскую и переместились. Миней — за оградой, заводской; дежурный у ворот свой; на крайний случай мы ему парнишек из дружинников с пяток подкинули. Качай ногами, товарищ Михаил: приехали...

. . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . . .

У ворот завода, вправду, дежурили кучкой рабочие. Николай, пройдя калиткой, остановился.

— Тут Прутька выборгский должен пройти с вольным. Так вы, ребята, пропусти.

— Хватился! Они уже час будет, не менее, как прошли. Наши с какого времени собравши. Угорь опоздился, да и он давно тут.

Николай повел через двор к четырехэтажному стильному корпусу.

— Еще новость у вас, вижу: что за «вольный»? Вы тут чего без меня колдуете? Сняли, что ли, запрет с нерабочих?

Николай толкнул меня локтем в бок и ухмыльнулся.

— Зачем снимать. Но, видишь ты, дело такое. Сам знаешь, есть у нас, по дружинам, которые мужики партейные. Им от своего комитету, меньшевистского, как бы сказать, прижим: через что и как — народу скоп без социал-демократии. Так мы, чтобы без булги, ихнего агитатора допустили для разговору. А что без тебя — ты не обижайся: это ж дело без значения.

— Почему ж тогда меньшевистского только? Если пускать, так уж всех.

— Н-на, всех! Всех пусти — распорют союз: будут день-денской на кулачки биться, заведут свару. Навидались на митингах, буде! Ни к чему. На то и союз: по кружкам — врозь, ну и пусть, большевик к большевику, эсер к эсеру, кто кого головой перебьет, а тут по общему делу, по боевому — вместе.

— Если так, зачем было меньшевика пускать?

— Вот непонятной: говорю, меньшевики настояние имели. Большевики, так сказать, об этом разговору не затевают: у них дружины свои, связь с нами держут — и ладно. У эсеров — тоже свое. А меньшевик — он, по боевой части, без призору. Только меньшевик и просился.

Мы вошли в под’езд под фигурным, гнутым навесом и узенькой, крутой, но ярко освещенной электрическими лампочками, лестницей стали подниматься вверх.

Николай ворчал.

— Казна! Свет жгут почем зря, без государственной экономии, фасад изразцом пущен, в штуку, для фасона, а квартиры рабочему, я тебе скажу, хуже конуры собачьей.

Квартира Минея оказалась, действительно, на манер собачьей конуры: не обернуться, до того тесно. И потолок спущен низко, на голову.

Дружинники грудою сидели на кровати. У стола, на табуретках, под приспущенной на шнуре, незажженной еще лампой с зеленым железным колпаком — Миней-хозяин, Прутька с Выборгской и высокий, длинноволосый студент в очках, со странно вспученными красными веками. Угорь, начальник Московской заставской дружины (и мой заместитель — в комитете), разложив по замусоленной скатерти крепкие, косматые руки, председательствовал.

Он кивнул взлохмаченным чубом.

— Товарищ, вот, второпях: положили начинать, тебя не дожидаючи.

— О чем разговор?

— О разном. Насчет программы: как у нас в союзе ее нет. Говорит: не порядок без программы. Спорим по пунктам. Сейчас, к примеру, о собственности. Но согласоваться не можем. Он говорит: к тому надо итти, чтобы без собственности, — мы этого принять не можем николи.

— То есть, как не можете? Ведь весь социализм на этом стоит.

— А кто его на тот пункт ставил? По-нашему, это господский параграф: пролетарию глаз отвести, чтобы он на господскую собственность не зарился.

— Сказал! При чем тут господская собственность? Господ-то при социализме не будет.

— Куда поденутся?

— Со всеми вровень работать будут.

— На кой он мне ляд дался в работу, господин. Э, ты, брат, тоже неладное говоришь, их руку держишь. По-вашему, выходит: пока их сила — они нас по загорбку, а как наша сила, так они к нам в долю? Шалишь, милок! Дай силу взять, мы ему так, брат, наложим — до корня: на семя не оставим, не то, что в долю.

— Правильно, — баском поддержал Булкин, начальник Выборгской дружины. — Вычешем, чтоб под ногами не толокся. От барина какая работа: другого естества. Как его ни крась, он свою линию держать будет. Тогда их была собственность, а тогда — наша будет.

Прутька фыркнул.

— Фасонистый будет Булкин-от в барских-то штанах: с подтягой, не иначе.

— С дантелью, — поправил Миней.

— Так нельзя, товарищи, — взблескивая очками, заговорил студент. — Это уже грабеж будет, а не новое социальное устройство. Не отмена собственности, а перемена собственников. Это, на поверку, будет старый строй.

— Старый? Нынче, по-твоему, как: в собственности сила? Не в том, кто владеет? И разве человеку — без собственности жить?

— Говорить горазды, — отваливаясь к подушке, лениво сказал Щербатый. — А самого спросить, на совесть: ежели у тебя, скажем, свой угол — пойдешь ты с него в общую комору жить, на нары?

— Пойду, — убежденно встряхнул головой студент.

— Ай, врешь, — покачал головой Булкин. — А не врешь, значит ты порченый. Без выверта сам себя не ущемишь.

— Если бы тебя да на завод, — задумчиво, словно про себя, сказал Угорь. — Был бы у тебя другой оборот мыслей. Станок, возьми. Пока он казенный тебе, не обык к нему, рукой не огладил, — работа на нем не та. А как ты его освоил — чуешь, что я говорю: в собственность взял, о том, что господский он — из головы вон, — с того разу настоящая пошла работа. На своем, на собственном только и ход.

— Правильно, я еще крепче скажу: на общем, на вашем — сгубишь по заводам работу вхлысть.

— Я не о той собственности говорю, товарищи.

— О кой еще? Что свое, то и собственность. Ты о барахле, что ли? С ним и того круче. Ты, вон, трубку сосешь: что ж ты ее — первому, кто встрелся, отдашь, коли спросит? Эдак никакого порядку не будет, как станут друг у друга изо рта таскать.

Студент покачал толовой:

— Несерьезно это, товарищи.

Булкин фыркнул:

— Несознательный, ась?

— Сами признаете?

— Нет, это я библиотекаршу нашу заводскую припомнил, кружковскую. До чего тебе в масть: будто вы одной колоды: только что она — краля, а ты — валет.

Глаза студента потемнели сквозь очки.

— Это вы так, товарищ, напрасно!

— Полегче, взаправду, Булкин, — пристукнул Угорь ладонью. — С духом веди разговор, без припыжки.

— Да я разве со злобы, — осклабился Булкин. — Припомнил, говорю, как это она мне о бессознательном, когда я в кружке у нее был.

— Вы в кружке были?

— Как же не быть! Ходил, почитай, два месяца цельных. Библиотекарша, говорю, вашей же веры, социал-демократии, меньших. И хороший же человек, слова не сказать, — кружок собирала, рассказывала. О цене, там, о рынке и еще о чем другом прочем, торговом. Слухал я, слухал — не возьму в толк, что к чему? Будто и к рабочим, но рабочему человеку без применения. Чье, говорю, ученье? Карла Марлы. На какой диалект написано? По-немцки. А от какой, говорю, пищи? Она, это, кружковская, мне: причем, говорит, пища? А я любопытствую — от какой пищи учение: от нашей или господской? Ежели от господской — крыть! А она мне говорит: вы, говорит, вполне бессознательно. Слово в слово с ним.

— От пищи? — собрал щеки под стальную оправу очков, мелкими складочками, студент. — Это новая теория! Вы бы опубликовали: интересно.

— Мне и самому интересно, — глядя упорно перед собой на зажелтевшиеся кривою усмешкой зубы студента, раздумчиво проговорил Булкин. — Я на разное прикидывал: учение от пищи. К примеру: православие — от чего? От постной пищи. Как попы перестали постное жрать, в тот же час в вере колебание. Почему ныне нет в городе вероучения? Не иначе, как от скоромного. К рабочему вера не пристает, потому что нашему брату постное к ослаблению кишки: не принимает. А баба, скажем, та принимает, потому что, видишь ты, в брюхе от постного тяжесть. Вроде как бы насносях: бабе — приятно. Баба, она — роженица. И к бабе от постного вере ход.

Студент махнул рукой и стал искать фуражку.

— И у нас с вами сговору от того ж нет. С нашей пищи учение у нас какое: чтобы барам конец! Дале — с нашей пищи не удумаешь. А вот уберем бар, пища другая будет, с другой пищей дальше будем думать. А вы вот за нас, да на сто лет вперед думать норовите. Это ни к чему. Ты нам не подсказывай: ты за себя думай, не за нас; мы, браток, за себя сами управимся.