На круги своя — страница 20 из 42

Эту перемену он заметил сам, когда в следующую субботу отправился на господский двор за почтовой сумкой. Он остановился и взглянул на клены. Никаких носов! Семена больше не были похожи на носики, что за глупая детская выдумка! Он подошел к дому. Вовсе это не замок, и уж точно не волшебный. Ведь что такое волшебный замок? Замок, где живут волшебники! Но волшебников не существует, иначе о них было бы написано в учебнике по естествознанию! Слуга провел его в рыцарскую залу, где не было никаких рыцарей, и, пока Альрик ждал, он понял все, о чем в прошлый раз говорил лейтенант и что тогда ему показалось в высшей степени мудрым. Да не были люди семнадцатого столетия больше людей восемнадцатого! Вот портрет маленького толстого Карла Десятого, вот невысокий и молодцеватый Карл Одиннадцатый. Их прически — конский волос и накладные парики, усы — узенькая щеточка. Не были эти воины героями оттого лишь, что носили железные латы! Латы — обычная форма того времени, сегодня воины эти звались бы капитанами и майорами на поселении и ведали бы почтовыми конторами. Не мебель стала меньше, а комнаты просторнее; так что это оптический обман. Но это еще не все! Разве Арвид Бернхард Хурн, Карл Линней, Юнас Альстрёмер, о которых он читал у Фрикселя, — умы меньшего размаха, чем Аксель Оксеншерна, Кёнигсмарк или дурачок Улоф Рюдбек?

Фрекен вошла и села, готовая начать беседу. Про себя Лундстедт сразу же отметил сходство между нею и девицами с Тюска-Престгатан — он считал их бюргершами, но теперь вдруг вспомнил, как Линдбум объяснил, что они продажные. И как он мог забыть такое? Может, он просто не хотел этого помнить? Фрекен спросила, как чувствует себя пастор. Кажется, хорошо, ответил господин Лундстедт, и тут фрекен начала говорить о пасторе мерзости. Однако, к своему стыду, Лундстедт отметил, что это не произвело на него неприятного впечатления. А как чувствует себя сам господин Лундстедт, доволен ли он, любит ли заниматься музыкой, спросила фрекен. А господин Лундстедт в свою очередь поинтересовался здоровьем лейтенанта, спросил, не думают ли господа приехать летом в поместье, хотя на самом деле это ничуть его не интересовало. Фрекен обрушила на него лавину сведений: что лейтенант, мол, старый злобный унтер-офицер, только расстраивает их состояние и опустошает винный погреб, господа разорены, сама фрекен не сегодня-завтра пойдет по миру, но зато она превосходно готовит, разбирается в деревенском хозяйстве и обожает маленьких детей.

Забрав наконец почтовую сумку, господин Лундстедт двинулся назад через лес, он был задумчив и подавлен, но у него мелькнула кое-какая надежда. Жаль, конечно, что играть он больше не мог, однако тяжкое чувство вины за преступление немного притупилось, когда он узнал, что и другие небезгрешны. Кого ни возьми — лейтенанта, фрекен, господ, пастора, — у всех есть свое укромное местечко, где они прячут мертвое тело, засыпая его словами, прикрывая венками, лентами, красивыми надписями — так же, как по воскресеньям сажают цветы, поливают и стригут траву на могилах с разложившимися трупами. Выходит, то, что повторяют на каждой службе, правда, и все мы грешники, в грехе рождены и грешим во все дни жизни своей? И нет ничего прекрасного и хорошего в жизни, все обман, побелка, известь! А если так, то почему они возмущаются, когда кто-то хочет верить словам Господа, что нет ни единого праведника, нет ничего чистого, без червоточины? Разве, читая покаяние, они не верят собственным словам? Неужели, пока пастор стоит под защитой кафедры и говорит за них эти слова, они, молча склонив головы, просто улыбаются про себя: они вынудили его сказать то, в чем сами ни за что не признались бы. Видно, это тоже игра, способ скрыть истину. А если нет, то почему бы ему или ей не встать перед святым алтарем и открыто, не кривя душой признаться: «Я украл три лота серебра, я неправдой откупился от двух лет каторги, я имела незаконные сношения, я подделал приходские бумаги», вместо того, чтобы слушать, как простак-пастор твердит: «Я бедный грешник»? А если бы пастор сказал: «Андерс с Норрё, Карин с Аспшер, вы совершили то-то и то-то», они бы разозлились и заявили, что он лжет, даже если он сказал правду.

Но какое Альрику дело до других, он ответит за свой грех, он осознал его и хочет от него избавиться. Он прямо пойдет к пастору, все ему расскажет, выслушает слова осуждения, примет кару и успокоится.

Лундстедт шел вдоль бухты. Сквозь деревья светило вечернее солнце, оно делало бересту розовой, а сосновую кору огненно-красной, так что весь бор был словно охвачен пламенем. Но, дойдя до калитки, он в нерешительности остановился, увидев картину, обрамленную кустами сирени у колодца. Под липой, которая вся пела от пчел и шмелей, сидел пастор и курил фарфоровую трубку с нарисованным на головке оленем. Лицо старика казалось серым под большой шевелюрой — белой, как флоксы на клумбе. Пастор задумчиво пускал дым, и клубы медленно поднимались вверх в безветренном воздухе. Рядом стояла пасторша и гладила пасторские воротнички на доске, переброшенной между собачьей будкой и спинкой стула.

Господин Лундстедт подошел и, отдав сумку, поздоровался.

Пастор открыл сумку собственным ключом, достал объявления, уведомления, «Вектарен», «Стифтстиднинген»[35], распечатал письма и, наконец, заговорил:

— Приживал в Свартнесе помер; наверно, как всегда, мышьяк. И сын Малин, которого отдали в дом Стурвикарю, тоже. Что за приход!

Пасторша, плюнув на утюг, откликнулась:

— Чего уж тут говорить, у нас в Сконе старики всегда помирали в мергельных ямах.

— Ничего не поделаешь! А ты, Лундстедт, кажется, тоже разбойничал в свое время? Тут про вас ходили такие истории!

Господин Лундстедт побледнел, как полотно, и вспотел под мышками.

— Извините, господин пастор, позвольте поговорить с вами наедине?

Пастор, решив, что речь пойдет о деньгах, пригласил учителя к себе в контору.

— Ну, — нетерпеливо спросил он, — что у тебя за дело?

— Господин пастор все знает!

— Ты о чем?

— Ну то, что случилось у нас на острове.

— Ничего я не знаю; кое-что слышал, конечно, но прошло уже больше десяти лет. Ты тоже был там, когда старушку на тот свет отправили?

— Я был там, но я в этом не участвовал.

— Да, безбожная у вас была жизнь! Но я ничего не желаю знать и исправить это никак не могу. Помирись с собственной совестью и благодари Господа, что так легко отделался.

— Да, но как раз мира я найти и не могу!

— Неужели ты не знаешь, что за наши грехи Спаситель принял страдание и смерть? Можешь быть спокоен, если, конечно, не собираешься взяться за старое.

— Меня Он никогда не сможет простить!

— Не сможет? Он может все! Простил же Он разбойника на кресте! Ну-ну, довольно рассуждать, будь мужчиной. Пойдем-ка лучше выпьем тодди[36]! Послушай, Лундстедт, — продолжил пастор, когда тодди был выпит, — сегодня такой чудесный вечер, а у меня тут письмо для смотрителя маяка, возьми-ка мою лодку и съезди к нему!

Лундстедт, разумеется согласился, ведь он был так признателен пастору, что тот снял грех с его души. Он поклонился пасторше, приподнял на прощание шапку и спустился к лодке.

Солнце зашло, фьорд блестел, как начищенное железо; горел маяк, а от него до самых мостков бежала еле заметная дорожка света — длиной в целую милю. Было так тихо, что Лундстедт слышал только плеск весел и мог спокойно обдумать слова пастора.

Все простится, надо только верить. Какие простые, прекрасные слова, какая чудесная религия! Неудивительно, что она считается самой важной из всех известных религий! Христос, друг продажных женщин, нечистых на руку таможенных смотрителей, калек и оборванцев, гроза богатых, честных, неподкупных и великих! Разбойники и бандиты попадут в рай, а непорочных, законопослушных и верных фарисеев ждет преисподняя!

Надо только верить! Но поверить в это господин Лундстедт не мог, потому что гражданский закон наказывал разбой и насилие и награждал старание и неподкупность! Он не мог поверить в это, но должен был, так как иначе ему не найти покоя, а покой ему необходим.

Просто поверить! Неужели это так сложно! Пусть у него не получится сегодня, зато получится через месяц! Ведь раньше он мог легко поверить во что угодно! Верил, что снопы — это солдаты, телеграфные линии — струны скрипки, орган — сталактитовая пещера, а незнакомая девушка — чуть ли не его жена! Он воображал, что владеет драгоценными кольцами, которые так и остались лежать в витрине ювелира, что у хозяйки господского дома на голове шесть штопоров и что Йона с Эспё зовут Лисий Хвост! Неужели он в это верил? Он поверил, что верит, желал верить изо всех сил, чтобы только не думать о том нехорошем, что однажды случилось в его жизни, он играл, что это правда. Почему же не поверить, что Бог простил его, раз так сказал пастор и то же говорит Библия. Он очень хотел поверить, должен был поверить, чтобы обрести покой!

Воображение бы тут не помогло: здесь было не за что ухватиться, нечего переделывать. Оставалось только думать, ломать голову и снова и снова повторять все сначала. Нет, должно случиться что-то настоящее, осязаемое и наложиться на все, что было раньше, и тогда к нему снова вернется дар воображения, а больше для счастья ему ничего и не надо.

За этими размышлениями учитель добрался до середины фьорда. Он перестал грести и утер пот со лба. В тишине с маяка до него донесся поющий девичий голос. Разреженный воздух и расстояние искажали звуки, но тем не менее они звенели нежно и неопределенно, как эолова арфа.

Альрик мысленно перенесся на маяк, где стояла девушка, и попытался представить себе, как выглядит оттуда его лодка; потом вернулся назад и стал думать об этой девушке: сколько ей лет, затянута ли она в корсет, белы ли ее руки и как ее зовут.

И тут впервые за последнюю неделю лицо его осветила радость, и он мысленно произнес: «Ангелика».