В ответ, Матиас припомнил массу очаровательных подробностей. Во-первых, ее багаж, состоявший из одного скромного потертого чемоданчика, содержимое которого, по свидетельству горничной составили одна пижама, один купальный костюм, пара голубых домашних тапочек, несколько пар черных очков и две дюжины баночек с конфитюром. И еще одна интригующая деталь: вечером, прежде чем подняться в свою спальню, она захватывала с собой из столовой соль и оливковое масло. Даниель вырезал из газеты фото, на котором дива сидела на скамеечке в степях Паэстума и доила буйволицу. Простота и скромность скандинавской барышни-крестьянки. Чтобы она позировала для Ленни Рифеншталь? Чтобы она, и эти намеки на затхлый нацистский эротизм? Это не к ней, это как раз к вашей, — говорил Энрико, проявляя очевидную несправедливость в отношении блистательной звезды Парамаунта, эмигрировавшей из Берлина, — эти ее черные шелковые чулки, кожаное пальто, мундштук — классический набор эдакой германской вамп.
Чулочки на подвязках или мушкетерская шляпа — мой выбор не зависел от их гардероба. Я склонялся к Марлен, из-за Энрико. Не по расчету, но инстинктивно. Я думал, где-то глубоко внутри себя и не так конкретно, как я сейчас пишу об этом, я думал, что подражание тому, чьи похождения обсуждаются всеми студентами, закрепит за мной репутацию, которую я стремился заполучить, появляясь в обществе Нерины. Матиас готовил себя к карьере антиквара, Даниель — художника. А Энрико — к более буржуазной медицине. Тонкие отличия, которые я улавливал сходу, измученный страхом пробудить какие-либо подозрения. Я также догадывался, что, выставляя себя ярым поклонником Марлен, я с гораздо большей вероятностью снискал бы образ настоящего мужчины, чем если бы признался в своей симпатии к хриплому голосу, властному подбородку и мальчиковым жестам Греты.
Хотя характер распределения ролей между двумя соперницами не был столь уж очевиден. Гарбо раскрывала всю грациозность своего пола под пелериной Анны Каренины, капором Марии Валеска или шляпкой с воланами Маргариты Готье. Дитрих, напротив, представала все чаще в облике травести — эдакой гермафродитной Венерой в смокинге и цилиндре, восседавшей на высоких табуретах, не известно еще, восхищение какой актрисой компрометировало меня больше. Кино стало терпимо относиться ко всяким амазонкам и лесбиянкам после того, как в фильме Пабста «Лулу» Луиза Брукс станцевала, прижавшись, щека к щеке, с Элис Робертс. То были примеры женской гомосексуальности, но из опасения выдать себя я старался не выражать бурного восторга по отношению к этим фильмам. Меня покорила своей игрой Кэтрин Хэпберн в «Сильвии Скарлетт». Я влюбился в нее в тот самый момент, когда она остригла свои волосы и надела мужской костюм с жилетом и бабочкой.
Наши постоянные нелепые споры о всякой ерунде не мешали нам отдаваться колдовской поэзии экрана. Они затихали, как только мы переступали порог «Рекса», и возобновлялись только после сеанса на улице. В зале я уже ни о чем не помнил, ни о политике, ни об Америке, ни о сдержанности в эмоциях. Мы даже закрывали глаза, проходя мимо афиши, наклеенной перед входом, чтобы усилить ощущение волшебства. В полумраке маленького душного зала, в котором дым сигарет поднимался к экрану, словно фимиам, мы с замиранием в сердце ждали начала сеанса. И пока не прорычал лев «Метро-Голдвин-Мейер», или пока атлет «Ранка» не ударил последний раз в гонг, мы так и не знали, имя какого кумира откроется нашим взорам. Гарбо или Дитрих, Хепберн или Хейвиленд, Мириам Хопкинс или Кароль Ломбард, Дороти Лэмур или Бетт Дэвис, Жан Артюр или Жан Хэрлоу, Норма Ширер или Джоан Кроуфорд: фатальные и ирреальные создания, чья притягательность представлялась мне благодаря уловкам гримеров и осветителей отнюдь не продуктом киноиндустрии, а подлинным сиянием таинственной красоты. То отвращение, которое внушали мне созданные из плоти и крови женщины, сменялась безумным восхищением, как только преобразившись в актрис, они оживали в блистательном мире фабрики грез. Я готов был всю ночь напролет созерцать их окруженные сиянием лица, которые покоряли мое сердце тем, что принадлежали некоему мифическому и абсолютно недосягаемому мне миру.
После того как война и фашистская политика культурной автаркии отрезали от нас Америку, мы вынуждены были довольствоваться итальянскими звездами. Мэрил Оберон в «Высотах ревущих ветров» и Джоан Фонтейн в «Ребекке» были последними иностранками, которые появились на экранах «Рекса». Их место на экране заняли Иза Миранда, Алида Валли, Мария Дени и Вера Карми. Они старались походить на американских актрис, копируя голливудские фильмы. Насколько менее привлекательными они нам казались! Для нашего поколения это был шанс развить свой критический ум на примере актрис, временно исполняющих обязанности звезд. Когда они снимали свои широкополые шляпы, мы увлеченно спорили о том, марка какого обесцвечивающего красителя придавала их спиралеобразному перманенту такой подозрительный отблеск. Нас постигало разочарование. Даже независимо от эстетической ущербности этих фильмов, с тех пор как их героини больше не были отделены от Болоньи океаном, с тех пор, как выйдя из кинотеатра, я запросто мог встретить их на улице, я не испытывал уже того былого чувства радости.
1942 год — как удар молнии выход «Наваждения». Никому неизвестный Лукино Висконти сотряс до основания все наши представления о кино. Два дня мы не вылезали из кинотеатра, на третий — фильм запретили. Городские власти и комитет защиты семьи торжественно эскортировали священника, чтобы тот освятил святой водой оскверненный экран. Подумать только! Эта грязная история безработного, бывшей проститутки и трактирщика бросала тень на родину Данте и Рафаэля. Каждый кадр давал повод для скандала. Нищета во всей ее красе, маски приличия были сброшены, прошли времена, когда Марлен в марокканской пустыне могла выйти из кабины Роллс-Ройса в туфельках на шпильках. Это был гимн тривиальной обыденной жизни, Висконти впервые показал жалкую нищую Италию гаражей, позорных гостиничных номеров, вагонов третьего класса с деревянными скамейками, бензоколонок и уличных конкурсов бельканто по субботним вечерам. И Клара Каламаи, звезда светских фильмов, красотка, не слезающая с телефона в своей роскошной спальне в духе Беверли Хиллз, теперь, одетая в лохмотья, мыла стаканы за пьяницами и бродягами под барабанную дробь дождя, размывавшего за грязным квадратом окна склизкий берег дельты.
Мы могли лишь аплодировать подобной насмешке над имперской Италией. Но за это приходилось платить дорогой ценой. Висконти требовал от нас активной полемической позиции. Никакого сумеречного колдовства, никаких томных услад. Никто из нас не посмел сожалеть о мраморных дворцах, леопардовых шкурах и пышных гортензиях официального кино. Общественный документ вместо сказки, окоченевшие руки вместо колечек Буччелатти, помои вместо французских духов, фашистской пропаганде был нанесен тяжелый удар. Горькое разочарование отныне умерило наше воодушевление — маленький зал на виа Нозаделла утратил всякую таинственность. Храм оскверненный — «Рекс» — походил теперь на соседнюю лавку сапожника или молочника, в которой я за лиру покупал себе булочку. Полагаю, аналогичное потрясение испытали католики, которые первыми услышали мессу на итальянском — вместе с латынью и тайной странных непонятных слов ушла в небытие влекущая их в церковь мистерия службы. Обретенное понимание утраченное волшебство.
Я сниму свой первый фильм менее чем через двадцать лет. Кто, как не я, извлек пользу из уроков Висконти? Разве не я явил миру проказу римских трущоб? Триумфальная Италия экономического бума — разве не я изобличил ее жалкую изнанку? Во мне нашли своего режиссера все отверженные и угнетенные. Идейное кино против индустрии иллюзий. Всем известно, по какую сторону баррикад я оказался. Мне было не стыдно признаться тебе, какое впечатление на меня сначала произвело «Наваждение». Глубокая тревога, отвращение и беспокойство охватили меня при мысли, что женщины, в которых я был влюблен на экране, как в неосязаемых фантастических существ, должны были снизойти со своего Олимпа (так как я понимал, что Висконти дал ход необратимому движению) и заговорить со мной, как Клара Каламаи со своими клиентами. Эта почти телесная близость актрисы, которая по мнению моих друзей была равносильна государственному перевороту, мною воспринималась, как направленная лично против меня агрессия. Вид героини, которая засыпает перед тарелкой с лапшей после изнурительного воскресного дня, возможно, и удовлетворял мое гражданское чувство. На смену идиотским излияниям фимиама, в которых утопали величественные черты лица Клодетт Кольбер в «Клеопатре» Чечила Б. Де Милле, пришли здоровые кулинарные ароматы аппетитного соуса Бюитони. Но все же новый лозунг моих друзей: «Женщины, а не богини!» — был крайне неприятен всему моему существу.
10
«Ох! Да что там говорить! Если бы мои герани так росли, как он!» Так наша мамочка, которая привезла из Касарсы целый ящик своих любимых цветов и не смогла их уберечь от заморозков необычайно холодной зимы, во время которой замерзла даже вода в трубах, явно не находилась ответить ничего иного про своего второго сына. «Гвидо? Сила природы!» Она слепо повторяла это клише, как те матери, что не могут вместить в своем сердце двух сыновей: в данном случае она оставляла за мной эксклюзивное право на ее нежность и сострадание.
Обязанный по воле судьбы пребывать в неизменно хорошем настроении, мой брат мужественно соглашался на второстепенную роль непременно здорового и бодренького младшего брата. Ему не оставалось кусочка ветчины? Он сам кубарем летел за ней с четвертого этажа в мясную лавку. Одна из наших теток возвращалась в Касарсу, побывав у нас в гостях? Он покорно брал на себя ее чемоданы и тащил их пешком до вокзала. В девятом классе он еще читал пиратские романы, которые публиковались два раза в месяц в фельетоне Мондадори, и тайком приобщался к поэзии Рембо и Лорки. Я случайно раскрыл эти подпольные увлечения Гвидо, обнаружив у него под подушкой томик «Озарений» и свой собственный экземпляр «Цыганского романса», который он стащил из моего стола.