ю шею, как если бы хотел прижаться ко мне как можно ближе в состоянии ступора, пригвоздившего его к стулу.
Вторая песня, самая знаменитая — начинающаяся с шепота и заканчивающаяся всесокрушающей кульминацией — перенесла нас в кабаре Санта Моники. Свена повергла в экстаз сверкающая декорация, которую он квалифицировал не иначе как «select»[23], этим отвратным словечком, импортированным из Штатов и взятым на вооружение итальянской молодежью вместе со «slip»[24], «flipper»[25] и «chewing-gum»[26]. Шампанское на столиках, «свингующий» оркестр в смокингах, круглая подсвеченная площадка. Вечернее платье из черной тафты стягивает тонкое и гибкое тело Жильды. Перчатки, разумеется черные, непостижимой для нас длины, закрывают ее руки до локтей. Верх груди и плечи утопают в сверкающей белизне. Одна в самом центре площадки, в свете прожектора, оттенившего столики, она начинает петь «Put the Blame on Mamma, Boys», и в это же мгновенье, в такт ее почти незаметно покачивающихся бедер, весь зал охватывает трепет. Каждый чувствует, что он сейчас станет свидетелем чего-то необыкновенного и чудесного. И никто не вздохнул с разочарованием, когда вместо поспешного и банального американского стриптиза, она начала с упоительной медлительностью и тщательной небрежностью снимать одну из своих перчаток. В этот самый момент Свен склонил голову, приютившись у меня на плече. Перчатка медленно сползала, рука, словно белоснежная лиана, все больше утопала в ярком свете. Как будто она двигалась по собственному усмотрению, независимо от трафаретной улыбки актрисы и ее монотонного голоса.
— Завтра вечером будет сеанс в Порденоне, съездим посмотреть, как вы? — спросил меня Свен, когда я ссадил его с рамы во дворе его фермы после долгой молчаливой дороги вдоль сонных полей.
«Amado mio», — напевал я в полголоса, крутя педали на обратном пути. По мере того, как магия экрана уходила вдаль, я различал все отчетливее контуры только что рассказанной нам истории. Нелепый сценарий, по мнению критики. Богач, подобравший бродягу и взявший его на работу в свое кабаре; красивая мордашка этого бродяги (Гленн Форд с физиономией прожорливого младенца) и сокрушительная красота жены; взаимная любовь с первого взгляда: более слащавого, затасканного и глупого сюжета, чем этот любовный треугольник трудно придумать. Только, думал я, выворачивая руль, чтобы не раздавить жабу, надо заметить, что муж уже в начале фильма предстает нам как человек, не испытывающий никакого живого чувства к своей жене (взятой в супруги в качестве звезды для своего заведения), равно как, наверно, и к остальным женщинам; что оба мужчины как-то очень странно переглядываются между собой всякий раз, когда дают друг другу прикурить; что их соперничество возбуждает их, похоже, еще больше, чем саму Джильду; и что, наконец, их взаимный интерес друг к другу гораздо более серьезен, нежели можно было ожидать от подчиненного и его начальника.
Молодые ребята из Кодроипо подняли бы жуткий крик, если бы услышали мои рассуждения, и поклялись бы всеми своими богами, что сама их любовь к этому фильму категорически опровергает мои инсинуации: не подозревая, из-за своего невежества, что «Коламбиа Пикчерз» никогда бы не профинансировала более смелый проект, и что они сами, скованные внутренней цензурой, отказались бы аплодировать фильму, который слишком вольно трактует запрещенные темы.
Каким нежным был Свен во время просмотра! С каким самозабвением он прижимал голову к моей груди! А завтра вечером в Порденоне? На что надеяться, что принесет этот новый сеанс? Позже, в Риме, у меня была пара друзей, Франческо и Серджио, у них все стены дома были обклеены от пола до потолка фотографиями американских актрис; а над их кроватью висел гигантский портрет Мерилин Монро. Оперные залы, на три четверти заполненные поклонниками Пруста и Жана Жене, с замиранием сердца внимали голосу ла Каллас. Слушая пластинки с арией «Каста дива», юноши признавались друг другу в любви; и еще многие союзы, которые не благословит ни один священник, навечно были скреплены под прощания Виолетты с Альфредо. Почему кинозвезды и дивы бельканто сводят с ума тех, кто остается равнодушен к женщинам, когда их не окружает ореолом чарующая сила экрана или сцены? Закатывая свой велосипед под лестницу и бесшумно поднимаясь по ступенькам, чтобы не разбудить маму, я даже не подозревал, что Рита Хейворт наведет на мысли, которые не смогли во мне пробудить ни живопись, ни поэзия, и что Свен, оставшийся глухим к призывам моего флейтиста, падет перед песней сирены в черных перчатках.
В Порденоне фильм показывали в закрытом кинотеатре. Над нами уже не мерцали звезды, не шумел в палисаднике с розами ветер. Запах табака и пота. Зрители сгрудились на первых рядах, грезя иллюзией близости к платью из черной тафты. Свен хотел сесть сзади, как накануне в Кодроипо. На первой же песне он прижался ко мне. Как и вчера, грубые шутки уступили место восторженной тишине. «Amado mio» — пел нежный голос. Свен, словно ягненок, вздрагивал у меня на плече. Когда Джильда сбросила первую перчатку, он сказал мне со вздохом:
— Сейчас, если вы хотите.
Это «сейчас» до сих пор звучит у меня в голове, по прошествии тридцати лет, словно самая прекрасная песня любви, которую я когда либо слышал. Мы делали это просто, без спешки и с упоением. У Свена, казалось, перехватило дыхание. Вторая перчатка мягко соскользнула на пол, белоснежные руки раскачивались словно безвольные лианы, приводимые в движение легкими колебаниями. Но потом, когда и мне захотелось удовлетворить свое желание, он резко выпрямился на своем стуле и сделал вид, что внимательно следит за тем, что происходит на экране.
«Потерпи, — говорил я себе, — ты можешь обидеть его. Твоя настойчивость шокировала его. Как будто ты требовал свою зарплату!»
Злясь скорее на самого себя, чем на его внезапную холодность, я надеялся, что, расставаясь, он пообещает мне сходить в кино еще раз. На ферме еще не спали; сквозь жалюзи сочился свет; лежа у конуры, грызла кость собака; на втором этаже женский голос пел колыбельную; мужчина, коловший дрова под навесом сарая, бросил топор на поленья и прошел через двор, шаркая башмаками. Свен протянул мне руку, остановившись у колонки, той самой, у которой я нашел его в начале лета.
— Я должен вам сказать… — начал он запинающимся голосом.
— Что Свен? — вскрикнул я сдавленным от страха голосом.
Он взял себя в руки, отбросил назад свои кудри, вызывающе посмотрел на меня и заявил, выпалив как на духу, что на следующий день он уезжает В Падую, куда его отец посылает его учиться в сельскохозяйственный институт.
20
Я стоял посреди двора ни живой, ни мертвый и тупо смотрел в дверь, за которой только что скрылся Свен. Голос на втором этаже притих. Мать с сыном, наверно, с любопытством разглядывали меня сквозь жалюзи. Я залез на велосипед и принялся яростно крутить педали, мчась в безлунной ночи. Проезжая мимо яблони, под которой мы так часто встречались, я почувствовал слабость в ногах, остановился и сел под ее кривыми ветвями.
Старое дерево больше не будет хранить в своем узловатом стволе наши секреты. А нож с двенадцатью лезвиями, который я заказал в Порденоне, заржавеет теперь на моем столе рядом со скоросшивателем, перьевой ручкой и пресс-папье.
Сначала я горько плакал, потом вытер слезы, сжал зубы и принял два решения, нелепость которых раскроет тебе глубину моего смятения.
Прежде всего: никогда больше не влюбляться в красивых юношей. Не поддаваться соблазну нежного, хрупкого и прекрасного. «Ты ведь сам во всем виноват, — думал я. — Ангелоподобные юноши не для тебя. Вспомни, в Болонье, в какое позорище ты бы превратился, если бы не перестал восхищаться херувимом Николо Дель'Арка. Тогда тебя спас Микеланджело. Лучше бы ты бродил вокруг футбольных полей по воскресеньям. Тебе нужен спортсмен, крепыш, драчун, а не художник». Тут, при мысли о том, как быстро осенние дожди смоют со стены «нашей» часовни музыканта и его процессию детей, я снова расплакался.
«Во-вторых, никаких блондинов». Это решение, еще более странное, чем первое, привело меня из Фриули в Рим, из Рима в Неаполь, из Неаполя в страны третьего мира. Под этой яблоней я прочертил свой маршрут: от блондинов Севера к брюнетам и черным Юга.
Географию моей судьбы определило не только то, что я называл (ошибочно) предательством Свена, но также опыт друзей из моей компании. Белокурый Эльмиро с голубыми что два стальных лезвия глазами изводил на наших глазах чудовищное количество бумажных платков (еще одна новинка, завезенная из Америки), пытаясь сдерживать свои приступы кашля. Вскоре он уедет в санаторий в Доломиты, откуда он уже никогда не вернется. Любая инициатива и удача во всем сопутствовали, напротив, Нуто с его черными блестящими волосами: ему везло с девушками, он выступал в первых рядах на всех митингах и выступлениях, во время которых два кончика красного платка, прикрывавшего его кадык, хлопали на ветру, словно язычки вымпела. Вечером, на деревенских танцах, все мальчишки неслись, как угорелые, чтобы заполучить право охранять его четырехскоростной велосипед «Оскар Эгг».
Странное уравнение вырисовывалось в моей голове: я ассоциировал светлые волосы с неудачей, а черные — с успехом. «Если бы он был не блондин, ты приложил бы еще больше усилий, чтобы соблазнить его, — говорил я себе, убежденный в том, что грубый финал наших отношений был обусловлен светлой кожей и золотистыми кудрями Свена. Я чувствовал себя глубоко униженным из-за своей неудачи, поскольку хотел видеть себя среди победителей, а не побежденных. Неосознанное наследство двадцати лет фашистского образования? Поражение, слово, которое обретало магический смысл у новой волны писателей, как в Италии, так и во всей Европе, в моих глазах было лишено всякого очарования. Сумеречный романтизм потерянности и неудачи мало что значил для меня. В душе я отдавал предпочтение не обрученному со смертью бледному Эльмиро, а Нуто, который мог бы стать героем «Стальных книг» Бомпиани. В тот вечер я как никогда был полон решимости не становиться жертвой любви. Чтобы удовлетворить свою ненасытную тягу к жизни, я поклялся, следуя своей барочной логике, влюбляться отныне только в смуглых и черноволосых.