На ладони ангела — страница 37 из 98

Античности, Рим Папы и Рим Унитарного Государства — объединились в ознаменование моего позора.

Господство округлых форм: овал Колизея, эллипс площади Навоне, полусферические своды куполов, изгиб площади Святого Петра, орбита площади Народа. Поскольку круг является символом совершенства, закругляющаяся площадь или купол исключают человеческое начало. Я — Беспорядок по сути своей — оказался заброшенным в мир правил и предписаний. Я покинул Фриули, мир природы, в котором каждая травинка, каждая букашка были обособленными существами, не похожими ни на одно другое; и я попал во власть воли, игнорирующей всякое различие между индивидуумами.

От Тита, Септима Сурового и Константина мне достались арки, от Траяна — круглая колонна, от Максанса — колыбельные своды собора, от Агриппы — ротонда с кессонным потолком, от Августа и Адриана — круглые гробницы, от Юлия II — самый большой в христианском мире купол, от Клемента VIII — покрывающая его медная сфера, от Бернини — круглая колоннада, от социалиста Джолитти — площадь Экседры, от фашиста Муссолини — стадион Форо Италико. От эпохи к эпохе, от режима к режиму одни и те же символы вторят об одном и том же долге. Подчиняться. И не отклоняться ни на йоту! Здесь должен править порядок. Третий Рим более не располагает для покорения мира ни железными легионами Первого Рима, ни миссионерскими прелатами Второго, но он сохранил в целости все средства подавления всякого, кто не желает ходить строем.

Как наивно, ты мне скажешь, приписывать это мировое влияние городу, который со времен «Сатирикона» иначе как гнездом порока и разврата не называют! Данте изобличил его не дожидаясь помощи Феллини. Римские амфитеатры издревле служили прибежищем ночных дебошей. Я еще не отошел от процесса и бредил своим бегством, глядя на молчаливые страдания мамы, но уже забывал, что отдался на веру Петрония и Аретина. Поначалу я видел в Риме лишь Великий Град, идеал Столицы, той самой, что во времена Империи протянула во все уголки Европы паутину дорог и укреплений, точно так же, как впоследствии она сумела покорить престолу святого Петра большую часть западного мира. И сохранила до наших дней абсолютный контроль над всеми землями Италии: не терпя никакого инакомыслия, даже если донос в вальвазонской исповедальне на другом конце полуострова давал ей возможность отстранить учителя от преподавания, погубить его карьеру и вынудить покинуть родной город.

Я возненавидел Пия XII. Его хрупкий силуэт и изможденное лицо, тысячами отштампованные на юбилейных церковных медалях, лишь подтверждали мысль о том, что папа черпает свое влияние и силу в сознании своей одновременной причастности и к Моисею и к Августу, в том, что он объединяет в себе авторитет пророков и власть императоров. Был один папа, который мне все же очень нравился — Урбино VIII — на всех памятниках в его славу обязательно присутствовали пчелы. Пчелы на барельефе фонтанов, лепные пчелы на фронтоне церквей, пчелы, вышитые на гербах, пчелы на потолке его апартаментов. Воздушный балет перепончатокрылых тружениц — как очаровательное напоминание о деревне далекого детства, предшествующее бремени опускающейся на чело тиары. Даже его гробница в соборе Святого Петра сплошь усеяна медоносными мушками, которые, казалось, случайно присели на нее, жизнелюбивые и непоседливые, готовые вспорхнуть и улететь. Странный он выбрал орнамент, для того чтобы внушить величие своей папской власти. Еще более странной, и не лишенной, надеюсь, сознательной иронии, я находил эту ассоциативную фантазию вечного безмолвия смерти с дрожащим полетом неутомимых и не знающих покоя насекомых.

Освоившись со временем, я попытался во время своих прогулок между Тибром и церковью Троицы-на-Холмах собрать воедино признаки анти-Рима, более благосклонного к поискам счастья, нежели Рим официальный, властный, окаменевший в своей роли «Caput Mundi»[29]. Фасад дворца Фарнезе, к примеру, своим массивным видом вызывал во мне отвращение. Он оставлял у меня впечатление творения законченного, завершенного и не подлежащего изменению, созданного для того чтобы внушить мне идею своей незыблемости и постоянства. «Вечное» творение, перед которым я мог лишь смиренно остановиться, исполненный почтения и покорности, и замереть в изумлении.

Но если я шел к площади Навоне, я знал, что наихудшим способом оценить волнообразный фасад Сант’Аньезе можно было только, остановившись перед ним и созерцая его неподвижно. Я должен был ходить взад и вперед, чтобы разглядеть все его башенки и колоколенки, полет его изгибов, выпуклых пилястр, козырьков, карнизов, анфилады балясин, все эти тысячи неожиданных форм, открывающихся по-новому вместе с изменением перспективы. Здание движется по мере того, как я перемещаюсь сам, каждый шаг дает новый угол зрения на все целое. Нет общего взгляда, и нет какого-то одного, он — дробный и частный, обновляющийся до бесконечности. Архитектура, которая не только провоцирует глаза смотреть, но также тело двигаться. Я с удовольствием описал бы такую конструкцию как кинематографическую, поскольку единственный способ зафиксировать такое изобилие образов — не фотографировать церковь с фасада или сбоку, а снимать ее панорамами с обратными планами и укрупнениями.

Копаясь в лавке своего дяди, забитой старой мебелью и пыльными книгами, я понял, что только что причастился, сам того не ведая (Роберто Лонги избегал рассказывать нам об этом), к барочному искусству, получившему свое название от португальского слова «барокко», которое переводится в свою очередь как «неправильная жемчужина». И я еще на что-то жалуюсь! Этот стиль родился в Риме, в начале XVII века, и то, что ему пришлось заимствовать свое имя из иностранного языка, говорило только о той нарочитой дерзости, с которой он отвергал имперскую традицию Столицы.

Такое же восхищение вызывает фонтан Четырех рек напротив церкви. Плохо обработанный камень хранит в себе грубую непредсказуемость горной породы, не покорившейся воле человека. Множество растительных и анималистических фигур, которые, разместившись наугад между массивными камнями, имитируют причуды природы. Растения, выбранные наобум: пальма с острова Борнео, мадагаскарский кактус. И столь же произвольно выбранные животные: самые экзотические и менее всего отвечающие духу римского закона. Африканский лев, морской конек, индийский броненосец. Несуразная флора и фауна Африки и Азии, столь же противная авторитету Цезарей, сколь и христианской морали. И вода, которая бьет ключом из тысячи отверстий и струится по этому круговороту форм, соревнующихся в своей причудливости, только усиливала во мне иллюзию произвольного, незаконченного, подвижного, случайного, колеблющегося и ничем не обусловленного нагромождения, к которому Бернини мог бы добавить — равно как и отнять — сколь угодно много иных фрагментов.

По мере того, как мне удавалось гасить в себе ужасные воспоминания Вальвазоне, мне все больше нравилось это бесконечное множество эксцентрических курьезов, и я с удивлением обнаруживал в самом сердце вселенской религии гораздо менее строгие черты, нежели в таких городах как Болонья или Флоренция. Я находил повсюду улики бесплодных усилий достичь идеала Прекрасного, свидетельства отвергнутой и осмеянной мечты подчинить мир суровому и незыблемому закону. Отклонением от подобных притязаний мне представлялись расписанные головокружительными небесами купола церквей, лошади с рыбьими хвостами на фонтанах, закрученная непрекращающимся полетом спираль Борромини, которая, словно пламя, подхваченное сквозняком, совершает свое бесконечное восхождение к вершине купола Сант’Иво делла Сапиенца. И как объяснить блаженный восторг этой святой в глубине алькова, напоминающего оперную ложу, который выражает не метафизическую радость общения с Богом, но мимолетное волнение от пролетающего ангелочка, готового пронзить ее своим дротиком? Или юную Дафну из Вилла Боргезе, на глазах превращающуюся в лавровое дерево, дабы не поддаться на посулы Аполлона — первую статую в мире, в которой удалось воплотить в мраморе притчу Овидия? До этого только художникам удавалось передать мгновение метаморфозы, тот миг, когда стопы девы уходят в землю корнями, когда ее тело отвердевает, покрываясь древесной корой, ее пальцы превращаются в листья, а ее волосы начинают изгибаться лавровыми веточками.

О, тоска по Фриули! Неужели меня и вправду волновала греческая нимфа? Ее лицо, охваченное сиянием, ее протянутые руки, как бы зовущие на помощь, и ее раскрытые от ужаса глаза, нет я думал о маленькой Аурелии моего детства, том дне, когда она едва не утонула. Точно так же, как в сюрреалистическом слоне, установленном на площади Минервы с обелиском на спине, мне чудился тот самый слон из Катании, которого в качестве медальона носил тот таинственный спутник, что помог мне бежать с немецкого поезда рядом с Пизой, когда еще так ярко сияли ночью светлячки.

Струящиеся драпировки, круговороты бронзы, конвульсии искусственного мрамора, распахивающиеся своды, полчища раковин, херувимы с трубами, пьянящие девы и всевозможные твари: увы, весь этот чувственный пафос спиралей, волн, позолот, лучей и флористического хмеля был всего лишь, и мне пришлось это вскоре признать, инструментом пропаганды на службе Ватикана, средством борьбы с Реформацией при помощи пластических аргументов, бьющих по чувствам человека, хитростью, которая обеспечивала понтификам преданность народа, искушаемого архитектурным чудом. Монах из Виттенберга мог сотрясать воздух доктриной спасения через веру и проповедовать возврат к библейской чистоте — победа оставалась за гипсовыми Иисусами, млеющими святыми, лукавыми ангелочками, фантастическими химерами, мраморными оргиями и художественными излишествами, среди которых душа мечется в беспорядочном изумлении.

Проглоченные мною книги из дядюшкиного чулана не оставляли никакого сомнения. Бернини, маргинал, вольный стрелок? Во время своей легендарной поездки во Францию он имел наглость не угодить Людовику XIV, создав конную статую, которая выражала с недостаточным величием верховые способности монарха. И при этом, будучи в Риме, великий скульптор и архитектор внимал своему хозяину, как смиренный подданный. Он работал на трех пап и выполнял их заказ. Знаменитые пчелы на гробнице Урбино VIII, которые в моих глазах выглядели местью природы власти, мгновения — вечности, фантазии — закону, были всего лишь геральдическим символом, эмблемой семьи Барберини, из которой происходил этот аристократ. Козырек Святого Петра, законченный в том же году, в котором состоялся суд инквизиции над Галилеем, служил несмотря на экстравагантность своих витых бронзовых узоров символом укрепления догматической непреклонности Церкви.