На ладони ангела — страница 63 из 98

Для него — обыкновенная рутина, скрашенная сегодня моим недомоганием, а для меня — противное подтверждение того, во что превратится моя жизнь, если эта первая встреча ознаменует будущую привычку. Преображение Рима закрепило за нами две конкретные роли, одна другой ужасней: ему — в экономической категории проститутки, мне — в психологической роли гомосексуалиста, да, гомосексуалиста, пора произнести это слово, изобретенное врачами и полицейскими, лингвистический символ моего поражения перед властью, лакейская ливрея, которую я только что примерил на себя, раскрыв в этой комнате смысл неологизма, такого же страшного, как и тип личности, который он обозначает.

Очутившись на улице, я сразу бросился бежать к площади Чинквеченто, к стене Диоклетиана, там где меня оставил, кинувшись за Пеппино, его юный компаньон. Не сумев его догнать, я захотел оказаться точно в том месте, где потерял его из виду. Забравшись на скамейку, я закрыл глаза и начал считать до ста. Фетишистский ритуал, магическое заклинание, которым я пытался вернуть того, чей облик уже растворился в воздухе. «Какой у него рот? — спросил я себя. — Кажется, его брови легкой дугой сбегали к переносице». То одна, то другая черта его лица возникали в моей памяти, но я никак не мог восстановить его полностью. Стоило мне усомниться в чем-то одном, так сразу все остальное становилось еще менее очевидным. В конце концов, я уже не мог сказать, какого цвета у него были глаза, и действительно ли его щеки и губы, которые еще несколько секунд назад мне казались безусыми, никогда не знали прикосновения бритвы.

Самое лучшее было встать на углу улицы Тор Миллина и ждать. Что я и решил сделать на следующий день, несмотря на свою боязнь встретиться с Пеппино. Хотя квартал площади Навоне еще не был весь скуплен и отремонтирован, чтобы его можно было сдать богатым иностранцам и грандам кинематографа, он уже утратил частичку своего простонародного ореола. На всей улице не нашлось ни одной забегаловки, ни одного ларечника, у которого я мог бы спросить, не знал ли он по соседству квартиросъемщика в кепке с длинными волосами и тонкими усиками. В баре мне не смогли дать никакой информации. То, что этот воришка мне соврал, я убедился спустя несколько дней безуспешного наблюдения. Впрочем, я бы охотно избежал его посредничества в достижении своей цели. «Это — лажа, я ему не брат». Я прекрасно помнил эти слова, и вслушиваясь в их смысл, я различал в них некий пакт, заключившийся между нами. Он отстранился от своего друга, может быть, вовсе и не друга. Может быть, Пеппино под какой-то угрозой заставил его вступить с ним в заговор.

Прошло несколько недель, а я все искал и искал. Каждый вечер, возвращаясь домой с пустыми руками, мне становилось жалко маму за свой разбитый вид. Я вошел в полосу неудач. Я уже не мог писать; из предосторожности я перекрасил волосы, но какие-то пряди окрасились, а какие-то нет; играя в футбол, я сломал передний зуб. Простые неприятности, которые в иных обстоятельствах вызвали бы у меня только улыбку; но которые меня окончательно деморализовали и злым роком гнали на привокзальную площадь, так что вскоре я стал своим в этих краях и среди их ночных завсегдатаев. Сам тому не рад; напротив, мне казалось, я все дальше заходил от тоски в какой-то тупик.

Но тот единственный, кто мог вытащить меня из этого дурного положения, нисколько не заботился о моей участи. Почему он появился в моей жизни, если сразу был должен исчезнуть? С такой летящей грациозностью, которая вмиг очаровала меня, и которая теперь мне казалась такой жестокой. Этот поцелуй, не приснился ли он мне? Я снова и снова проводит пальцем по тому месту на затылке, где коснулись его губы. «Анджело, Анджело». Я тщетно звал его. То уходя в крик, когда был один, то шепотом, чтобы отстраниться от толпы этими тремя слогами, что я боготворил, но что были мнимы. Он скрылся, он ушел далеко от меня. Убегая вприпрыжку, подскакивая на своих резиновых подошвах; хлопая в ладоши над головой, словно музицирующие ангелы Фра Анджелико; унося в своих прыжках вместе со своей худенькой и хрупкой фигуркой, которую я не мог даже позвать по имени, мою последнюю надежду, мой последний шанс.

III

37

Ты заметил, на какие дни приходятся самые старые святые в календаре? Никола — 6 декабря, Сильвестр — 31 декабря, аббат Антоний — 17 января, Кателло — 19 января, Феличе — 25 января, Чиро — 31 января, Бьяджо — 3 февраля. У всех на лицо признаки старости, такие, как длинные седые волосы, густая борода, длинная мантия до пят, капюшон на голове. Фигуры заканчивающегося солнечного цикла, умирающего года. Сильвестр, дабы сразить дракона, притаившегося в глубинах Капитолийского холма, должен спуститься по триста шестидесяти пяти ступенькам, прежде чем встретиться с гадом — число, которое легенда выбрала неслучайно.

Конец декабря и январь знаменуют вместе с началом астрономического обновления и время самых молодых святых: Иисус — 25 декабря, Невинные младенцы — 28 декабря, Себастьян — 20 января, Иоанн Воитель — 31 января. Смена канувшего года годом новым, изгнание отцов сыновьями: христианский ритуал просто воспроизводит тайну солнечного цикла и природы, которая истощается, дабы оплодотвориться вновь. В германских и англосаксонских странах, хоть и менее языческих, нежели Италия, ясли Христа тем не менее отлично уживаются с рождественской бородой Деда Мороза.

Вы, Дженнарьелло, у себя в Кампании, особенно чувствительны к символическим бракам своих святых. В Граньяно накануне праздника безбородого Себастьяна вы почитаете крестным ходом Кателло, опирающегося на свою трость. В тот же самый момент моряки в Вико Эквенсе выносят из храма к морю, в надежде завоевать его благосклонность, образ престарелого Чиро в мантии с капюшоном и полуобнаженную статую юного Иоанна Воителя.

В Неаполе, в ночь 31 декабря, вы выбрасываете из окна старые вещи. В бытовой жизни отжившее свой срок тоже должно уступать место молодому. Треснувшие тарелки, проломанные стулья, покосившиеся шкафы: все летит на землю через окно. Прохожим нужно держать ухо востро, чтобы их не пришибло сотнями падающих сундуков и кресел, которые без оглядки выкидывают с самых высоких этажей. Обычай, о котором часто пишут — но понимают ли смысл? Дерево, использованное для производства мебели, возвращается к земле, в которой оно когда-то пустило свои корни. Потрескавшиеся фаянсовые тарелки возвращаются в землю, из которой гончар добыл сырье для своей работы.

В тот же час, ровно в полночь, взрываются тысячи петард, которые вы изготовляли весь декабрь и которые теперь запускаете в небо. У каждой двери, с каждого балкона взмывают разноцветные снопы, рассыпающиеся сверкающими букетами искр. Движение, обратное паденью, восполняющее его, и оно было порождено отнюдь не буйством детской пиротехнической фантазии, а самой сутью подземной природы. Вспомни о раскаленной лаве и дремлющих вулканах, чье пробуждение по-прежнему наводит ужас на Неаполь. Не так давно от упавшей в охапку стружек спиртовой лампы загорелся грот, который служил какому-то столяру подсобным помещением. Пламя в одно мгновение перекинулось на остальные магазины, обустроенные в склоне Пиццофальконе. Пожарные не смогли справиться с огнем. Распространившись под холмом по тысяче проходов, он до сих пор не утих и, возможно, если не погаснет, присоединится к тому вечному огню, безначальному и бесконечному, что покоится в недрах от бесплодного безмолвия Флегрейских полей до выжженных равнин Помпеи. Вы все в Неаполе живете в интимной близости с невидимым огнем, который постоянно тлеет в рыхлом туфе вашего города. Пуская салют на Святого Сильвестра, вы просто выпускаете его на свободу на одну ночь. Каждое окно становится кратером, имитирующим Везувий. Сверкающая фантасмогория, не имеющая ничего общего с тем живописным сумасшествием, которое приписывают вам иностранцы.

Менять местами верх и низ: такова, более никому неведомая, потребность, которая периодически овладевает твоим народом. То, что вверху, должно снизойти, а то, что спрятано под землей, должно выйти на поверхность, точно так же, как Святой Сильвестр, спускаясь под землю, извлекает восходящую звезду Иисуса.

Ты гордо заявляешь мне, что скоро вступишь в брак. Ты женишься, едва получив в аренду эту квартиру в Вомеро, на самом верху холма, калата Сан Франческа. Твои родители уехали из бассо[45] Сан Грегорио Армено, чтобы занять четыре комнаты в Порта Капуана, куда ты меня возил. Я помню в мельчайших подробностях ту поездку. Гостиная с задернутыми занавесками; покрытая чехлами мебель, которой пользуются два три раза в год; спальная, в которой ты спишь вместе с тремя своими братьями; столовая, в которую заходят не чаще, чем в гостиную; висячий сад, в котором дремал в шезлонге твой отец, в то время как твоя мать поливала горшки с базиликом и мятой, под той беседкой, увитой цветами, в которой ты теперь читаешь эту книгу. Их сын, продолжив это движение наверх, будет жить в самой высокой точке города — и это мечта любого неаполитанца. Моя первая реакция? Сначала, я разумеется, одобрил это. Солнце и свежий воздух, которых не доставало твоему дедушке и бабушке. Твоя Джузеппина вырастит ваших детей в приличных условиях. Сырость, полумрак, нечистоты — проклятие грязной дыры Спакканаполи. Пусть раз и навсегда будет светло — чего я не порицаю в прогрессе материального существования, так это того, что он дает людям необходимые удобства. Ванная, водопровод, окно, из которого видно небо… Разве я когда-нибудь проповедовал, что достаточно лишь куска хлеба на столе и Библии у изголовья? Романтизм нищеты — это не мой конек. Любое бассо мне кажется одновременно блаженным и позорным: блаженным — как коридор связи с подземными галереями, позорным — как место, закрепленное за бедными из-за эгоизма богатых. Поднимайся на Вомеро, сколь тебе угодно. Но не забывай эти темные трущобы, откуда родом твои родители. Я не говорю, что ты должен хранить в себе некую сентиментальную верность. Я говорю тебе о той таинственной взаимосвязи, что объединяет в Неаполе верх и низ.