— И ни одного выходного дня, ни мгновения отдыха, — подхватила она, теряясь в своих воспоминаниях. — Вокализы, трели, арпеджио, вибрато, длинные форшлаги, верхние октавы, нижние октавы. Преподаватели заставляли меня по десять, по двадцать раз повторять одну арию, не заботясь, вкладываю ли я вообще какой-то смысл в слова. В Венеции, когда я дебютировала в «Пуританах», я так плохо понимала свой текст, что вместо «Son vergine vezzosa» («Я прелестная дева») я спела «Son vergine viziosa» («Я порочная дева»). Только одна вещь интересовала моих импресарио, моих репетиторов, директоров театров, музыкальных критиков, мою маму, моих зрителей, только одна вещь: мой голос, технические возможности моего голоса. И так было на протяжении всей моей карьеры. Каждая моя новая роль отражала техническую эволюцию моего голоса. Когда он начал угасать, Рудольф Бинг предложил мне спеть в «Метрополитене» Королеву Ночи. Он уверял меня, что мое еще живое контре-фа сотворит чудо. Кто-то считает годы своей жизни по дням рождения, по болезням, по успеху своих детей, — меланхолично подвела черту Мария. — А я — по нотам, которые мне дались или, напротив, которые ушли из моего голоса.
Я не перебивал ее, столь очевидным было то утешение, которое она черпала в воспоминаниях своей сценической жизни. Но когда я увидел, что ее снова посетило наваждение печали, я решился поделиться с ней мыслью, которая давно блуждала в моей голове.
— Я не совсем вам верю, Мария. У вас нет права так принижать себя. Я ничего не понимаю в опере, у меня нет никакого музыкального образования, но точно знаю, какой незабываемый образ вы внушили миллионам зрителей и слушателей. Разве могла их пленить простая голосовая эквилибристика, чье значение за отсутствием компетенции не доступно огромному большинству людей? Ваш господин Бинг предложил вам контракт из-за вашего контре-фа, но этот контракт, который таки соответствовал бы вашим вокальным возможностям, вы же отказались от него. А почему? Потому что Королева Ночи как персонаж не интересовала вас, не волновала вас, ничего не могла вам сказать, равно как и все другие персонажи Моцарта. Моцарт никогда не был вашим композитором, Мария. Подождите, дайте мне закончить. Жеманство, галантность, комедия нравов — это не ваша стихия. О! Вот вы уже думаете, что я пытаюсь принизить Моцарта. Я просто хочу сказать, что для Моцарта нужны певицы, которые работают в плане законченности, отделки, как миниатюристы, заботящиеся о каждой детали колорита. Тогда как ваш гений, Мария, в том что вы отдаетесь необъяснимым высшим силам, на которые лишь незначительно влияет искусство ретуши и нюансировки. Не уверяйте меня, что вы выбирали свои роли согласно потенциям вашего горла, или же признайте, что природа одарила вас органом, способным… ох! ну и словечки у меня, Мария… способным выражать вашу самую глубокую тайну.
— Мою тайну? Какую тайну? — спросила она меня с неуверенной улыбкой на губах, копаясь при этом в своей сумочке в поисках одного из клипсов с бриллиантом, который она, перед тем как поднести его к шиньону, принялась вертеть в руке.
— Я так мало знаком с оперой, я боюсь наговорить глупостей. Ну, хорошо, возьмем, к примеру, знаменитую трилогию Верди, как вы объясните, что ни «Трувер", ни «Риголетто» не позволили вам выложиться до конца, а только «Травиата»?
— Благодаря Лукино, — предположила она, прикалывая клипс к своим волосам.
— Нет, Мария, судьба Виолетты так точно соответствует вашей, что вы предпочли бы дебютировать в свои семнадцать лет в «Травиате», и тому свидетельством эта ваша оговорка. Задолго до встречи с Висконти вы уже знали, что женщина, преданная Александром Дюма даст вам возможность стать полностью самой собой. И какие у вас были еще великие роли, те, что увековечат ваше имя? Медея, отвергнутая Ясоном, Лючия ди Ламермур, покинутая своим женихом, Норма, брошенная Поллионом, Анна Болейн, от которой отрекся Генрих VIII. Неизменно обманутые любовницы, осмеянные жены. В них, только в них вы узнаете себя, и только с ними отождествляете себя. Их трагедия — ваша трагедия, даже если, исполняя эти оперы, вы и подозревать не думали, что ваш личный опыт однажды совпадет с театральным вымыслом.
Напуганный собственной смелостью, я решил развлечь ее сравнением, повод к которому мне предоставила одна из висевших на стене голландских картин.
— Взгляните на этот город в огне, — сказал я ей. — Автор был современником Дюрера, его звали Лукас де Лейде. Он всю свою жизнь рисовал охваченные пожаром города, пылающие крепости. Знаете, как он умер? От взрыва порохового склада!
— Большое спасибо! С вас станется! — рассмеялась Мария. — Или я теперь, чтобы соответствовать своей судьбе, должна броситься в огонь, как Медея, или взойти на костер, как Норма, или сойти с ума, как бедняжка Лючия, или сложить голову на плаху, как Анна Болейн? Хотя опять же, заметьте, это лучше, чем туберкулез Дамы с камелиями. Хорошо еще терраса замка Сант-Анджело закрыта для посещений! Тоже ведь выход на крайний случай!
Мы вместе посмеялись над моим перлом, после чего она ласковым голосом спросила меня:
— Почему вы говорите, что ничего не понимаете в опере? Никто так никогда не говорил со мной. Я вас умоляю, Пьер Паоло, составьте мне сегодня компанию в ложе.
— Нет, Мария, я ненавижу оперу. Вспомните, как мы условились — в нашем фильме петь вы не будете. Для меня, — добавил я, желая смягчить грубый тон этого заявления, — пение навсегда связано с колыбельными, которые пела мама, да с народными кантиленами, которые она напевала на кухне.
Я чуть было не сказал: «Женщина должна петь только дня своего сына и больше ни для кого», — но вовремя сдержался.
— Есть еще одна причина, по которой я не люблю оперу. Вы когда-нибудь смотрели в зал? Для вас, наверно, было не очень важно, кто вам аплодировал! Зрители в оперном театре на три четверти состоят из… Не знаю, как это сказать, помогите мне, Мария.
— Кажется, я догадываюсь, о чем вы, Пьер Паоло.
Я колебался, прежде чем остановиться на своем слове, которое из тех, что предоставлял в мое распоряжение словарь, запомнилось мне благодаря своему гаденькому смысловому нюансу.
— На три четверти из педиков, — сказал я тихо, подчеркнув при этом своей презрительной интонацией оскорбительность этого термина.
Я никогда не забуду ее жест, который я храню в своей памяти как сокровище, рядом с той давней инициативой Вильмы Кальц, когда юная словенская скрипачка предложила мне себя в качестве ширмы от злых слухов в Касарсе. Оставив в покое клипс, Мария взяла в свои руки мои ладони.
— А теперь это я вам скажу, Пьер Паоло: «У вас нет права так принижать себя». Никогда не произносите этого ужасного слова. Если б вы знали, какое страдание выражало в этот момент ваше лицо! Вам нет оснований мучить себя, ни стыдиться того, какой вы есть. Правда, нет, — добавила она, подыскивая какой-нибудь аргумент, дабы убедить меня.
Внезапно она его нашла, и, обведя комнату ностальгическим взглядом, сказала:
— Моими лучшими друзьями, моими единственными друзьями были Лукино Висконти и Жан-Луи. Так что, видите как?
Она опустила голову, и это позволило мне полюбоваться ею в ее пышной осенней красоте, так как, с тех пор как Мария рассталась со сценой, она слегка располнела. Ее зачесанные назад волосы по-прежнему открывали с восхитительной чистотой ее лоб и виски, но ямочки с ее округлившихся щек уже почти исчезли. Я впервые любовался чистым рисунком ее по-восточному раскосых глаз, избавленных от косых дуг накладных ресниц. Большою нежностью озарялось теперь это знаменитое своею высокомерной строгостью лицо. Это уже была не бронзовая маска, снятая с какой-нибудь египетской статуи, а искаженное болью лицо, на котором читалась долгая история переживаний и страданий. Когда она заговорила вновь, у меня было такое впечатление, что она говорила сама с собой, как во сне.
— Как так получается, что внезапно мы понимаем смысл некоторых действий, которые мы совершали машинально всю жизнь? Эта часть зрителей, на которую вы намекали, Пьер Паоло, я очень хорошо различала ее в зале, я узнавала ее мгновенно, будь то Милан, Нью-Йорк, Мехико, Лондон, Берлин или Париж. Самые преданные из них переезжали за мною из города в город. Кто, как не они, присылал мне розы, которые всегда ждали меня в отеле? Но мне, правда, неведомо, до какой же степени я находилась в их власти, власти тех, кого покоряло мое пение. Да теперь я осознаю, что это для них я вставала в такую-то позу на сцене, для них я таким-то образом ставила свой голос, для них я извлекала из себя этот утробный вопль, и ради них я пыталась превзойти себя в своем творчестве. О! я вижу их всех и поныне. Вот боязливый юноша, который никогда в своей жизни не заговаривал с женщиной, и который в своей коллекции фотографий, приколотых над кроватью, среди десятков танцоров и представителей моды делает единственное исключение для меня, вырезав мой портрет из программки после спектакля. Вот фразер, который закручивает усики щипцами для завивки и щеголяет своей надменной мужественностью, дабы не сойти за неженку в глазах своей мамы, от которой он скрывает свои ночные похождения. Одинокий, что воздыхает по родственной душе и задерживается до последней минуты во время антракта в фойе, где блуждают другие робкие юноши, живущие схожей надеждой. Стыдливый, что не осмеливается придти в обществе своего возлюбленного, как будто одно его присутствие в опере может скомпрометировать его. Парочки друзей, мои любимчики, которые, окрыленные счастьем своего существования, грезят, слушая, как я завываю на сцене, о домашней нежности своей уютной квартирки. Я вижу их всех, как они созерцают меня полными экстаза глазами, так как я единственная женщина, которую они могли бы допустить в своей жизни. Благодаря софитам, что отделяют меня от зала непреодолимой аурой света, они становятся нормальными мужчинами, замирающими перед голосом, перед капризами и любовными похождениями женщины, готовыми испытать любовь к женщине, будучи теми, кого неясные события, восходящие по-видимому к их детству, вынуждают подавлять в себе влечение ко всем остальным женщинам в мире. И так как я сама уже не являюсь в полном смысле женщиной, я освобождаю их от их психологических табу. Той, что очаровывает их в своем костюме королевы или жрицы, увенчанной сверкающим венцом, залитой нереальным светом рампы, отделен