— А-а! Тогда придется до выяснения посидеть вам в шизо.
Начальник изолятора почесал в затылке. Он был явно расстроен.
— Мы, конечно, будем настороже… — сказал он приглушенным голосом. — В случае чего кричите громче. Там, — он показал в сторону камеры, — они, конечно, уже не люди. Они потеряли человеческий облик. Работать не хотят, опустились, озверели… Увидите сами, что там творится. Как скорпионы в банке. Преступники, что и говорить. А вы на воле кем были?
— Писателем.
— Ай-ай-ай… Что-нибудь написали не так? А я до мобилизации работал на кожевенном заводе. Боксер был, может, слышали? — он назвал свою фамилию. — Четырехкратный чемпион. Золотой пояс чемпиона Европы имел. Да вот война… Меня еще в финскую войну контузило…
Он погремел ключами и любезно поднес мой узелок.
И вот я вхожу к «не людям». Сказать откровенно, когда за мной загремел засов, у меня похолодело в груди.
Да, на людей они походили мало. Поначалу мне показалось, что я попала не то в хирургическое отделение, не то в психиатрическую больницу. Кто был в бинтах, кто в лубках, у некоторых руки висели на перевязи. Это они так себя отделывали в драках. Синяки и шишки в счет не шли. В камере было около семидесяти женщин. На меня отовсюду смотрели их горящие злобой глаза… Глаза одичавших кошек.
Камера была высокая, просторная, окна под самым потолком. Чугунные решетки. Под окнами сплошные нары. Посредине стоял деревянный, ничем не накрытый стол, и табуретка. У противоположной стены единственный отдельный топчан для старосты камеры. Мои попутчицы с Волковского уже освоились: «Тюрьма — наш дом родной». Я присела на край нар, немного ошеломленная. Узелок положила рядом. Староста ходила подбоченившись вокруг стола. Это была статная красавица с черным шарфом на голове, наподобие чалмы. Увы, она была лысой: третья степень сифилиса (к слову, уже не заразная).
Смеркалось. За окнами скулили и гремели цепями овчарки, звенела проволока. До чего было невесело на сердце!.. Немного спустя я услышала шепот: «После отбоя… набросим ей на голову одеяло…»
То, что меня везли отдельно в кабине, то, что я задержалась у начальника шизо, не прибавило им симпатии к «контрику», то есть ко мне. Это глухое нараставшее недоброжелательство, тупую, звериную ненависть я ощущала даже затылком.
Мне хотелось плакать, но я крепилась. Где-то далеко-далеко, в прекрасном южном городе Саратове, живет мама и сестренка Лика. Я представила, как они ходят по комнате, разговаривают, что-нибудь делают. Бушевала война, они тоже там переносили неимоверные трудности. Но они были на воле, они были вместе. Сестра только что поступила работать на военный завод.
«Неужели эти воровки и проститутки будут сейчас меня бить? Может, забьют насмерть». Видно, на это и рассчитывал Бабин.
Стоило вынести то, что я вынесла, чтоб на шестом году заключения погибнуть так нелепо. Тщетно я ломала голову и не могла ничего придумать.
Сидя на краю нар, я грустно рассматривала своих неожиданных товарок. Они тоже посматривали на меня исподлобья, так я впервые увидела Зойку по кличке Кусачка. Это была тоненькая смуглая девочка в матросской тельняшке, с синяком под левым глазом. Глаза у нее были лиловатые, как небеса за решеткой, а прическа явно опередила свое время. Много лет спустя эта прическа стала очень модной, называлась она «приходи ко мне в пещеру». Заметив, что я ее рассматриваю, Зойка скорчила гримасу и повернулась ко мне задом. Теперь у них начался вечер воспоминаний — ужасающая непристойность, рассчитанная явно на то, чтоб поразить и шокировать меня. И все же в этом было что-то детское, инфантильное. Они «фигуряли». Я невольно усмехнулась. Почему-то мне стало так их жаль, что комок подкатил к горлу. Они были в худшем положении, нежели я, гораздо худшем. Что они сделали над собой? Какие компрачикосы изуродовали эти души? «Они уже не люди». Я сделала резкое движение. Разглядывают меня. Что за манера смотреть исподлобья? На пересылках я достаточно их повидала. Правда, те не были такими отчаянными. Но все они истеричные, лживые, сентиментальные, жестокие и бесконечно несчастные, и при всей их порочности что-то детское остается в них навсегда.
Я встала и подошла к столу.
— Какая скучища! — сказала я громко. — Хотите, я расскажу вам интересный роман?
Они еще смотрели на меня с отчуждением и злобой (что я им, собственно, сделала?), но уже заинтересовались обещанной игрушкой.
— Я почти каждый вечер рассказывала у себя в бараке, — добавила я.
Лысая староста изъявила желание слушать роман и двумя-тремя оплеухами установила тишину. Я уселась поудобнее на табуретке, вздохнула и начала:
— Значит, так, действие происходит в Англии, лет сто назад. В одном маленьком городке проживал некий джентльмен по фамилии Копперфилд…
Так меня еще никто не слушал. Они ловили каждое слово. Никто не шелохнулся, даже не встал на парашу. Когда я дошла до того места, где мистер Мордстон потащил маленького Дэви наверх сечь розгами, послышалось всхлипывание.
— Влюбленная дура! — проворчала староста. Это относилось к бедной Кларе, не сумевшей защитить сына.
Я рассказывала до глубокой ночи, когда неожиданно упала в обморок. Поднялся переполох.
— Она же голодна! — услышала я словно издалека. — Это голодный обморок, она же ничего не ела целый день.
Они извлекли на свет начатую пайку хлеба. В шизо давали хлеба по триста граммов, а это была пайка работяги граммов на девятьсот. Я отрезала ломоть и поела с солью, запивая холодной водой. Мгновенно мне стало легче.
— Кем вы были на воле? — спросила меня староста. Я коротко рассказала о себе.
— Будешь спать на моем топчане, я тебе его уступаю, — торжественно заявила она и, забрав свою постель вместе с тюфяком, перебралась на нары к девчатам. К моему великому удивлению, в шизо были матрасы, одеяла, простыни и даже перьевые подушки. Боксер постарался для своих подопечных. Лишний раз я убедилась, что на любой должности всё зависит от человека. Мои постельные принадлежности принесли, когда я еще рассказывала роман, и Зойка постелила мне постель сама.
Я заснула, кажется, раньше, чем голова коснулась подушки. А во сне видела Саратов, маму, будто дала она мне большую пшеничную пышку и назвала меня Валькой. Так она звала меня лишь в приливе нежности. Когда сердилась, называла Валечкой.
Десять дней я пробыла в штрафном изоляторе. Десять дней я грелась в лучах их любви. Они меня просто «обожали», как институтки. Они готовы были слушать меня день и ночь.
Однажды, когда я им рассказывала, вдруг открылась дверь и вошло несколько человек: работники НКВД, начальник Караджарского лагеря, позади жался смущенный Боксер. Положено было всем встать, но мои слушатели быстро легли. Я осталась сидеть.
— Продолжайте, мы тоже послушаем, — сказал работник НКВД.
Я пожала плечами и стала продолжать. Минуты через две-три он воскликнул:
— «Наш общий друг» Диккенса!
— Правильно, — улыбнулась я. Он был явно доволен тем, что определил автора.
— Пусть рассказывает, — сказал он начальнику шизо. — Никакой агитации тут нет.
Когда я уставала рассказывать, мы беседовали. Каждая поведала историю своей жизни, явно стилизованную под Диккенса, потому что Диккенса я им больше всего рассказывала. Им уже хотелось казаться лучше в моих глазах. Никто не матерился, не говорил непристойности. Интересно, насколько бы их хватило, если бы я задержалась в шизо? Нас каждое утро приходили звать на работу — они отказывались наотрез. Но стоило мне сказать, что «хочется на воздух, что, пожалуй, я бы с удовольствием немножко поработала», как они согласились идти «ишачить». Нас поставили отгребать снег от полузасыпанного овощесклада. Деревянные лопаты так и замелькали в воздухе. Мы быстро закончили работу — ох как все разрумянились, развеселились, похорошели.
Довольное начальство, не искушая больше их терпения, отпустило «домой», то есть в шизо, где, к моему удивлению, тотчас запахло печеной свеклой и картошкой.
Вечером «свои ребята» подкинули им передачку, и мы устроили развеселое пиршество. Каждому досталось по наперстку спирта (львиную долю забрал дежурный надзиратель, а может, и Боксер), что заметно повысило общее настроение. После ужина начиналось концертное отделение — обязанности конферансье взяла на себя староста Фрося. Я прочла несколько последних своих стихотворений, меня наградили бурными аплодисментами. Зойка лихо оттопала «румбу». Фрося с худой, как скелет, зеленоглазой девчонкой исполнили «аргентинское танго». Мы старательно аккомпанировали на гребенках, ложках и губах. Одна просто поразительно подражала флейте. Нинка-Клоун — проститутка, рецидивист, — черноглазая, в черном платье в обтяжку, с белокурой челкой на лбу, спела известную блатную песню «Что ты смотришь на меня в упор». Она обладала необычайной мимикой. По-моему Нинка-Клоун была прирожденной артисткой… Бог весть почему она загубила свой талант.
С каким отчаянием, с какой угрюмой выразительностью выговаривала она хриплым речитативом (голос-то давно пропал от попоек, шалмана и сырости тюремных камер):
Кто тебя по переулкам ждал, И душа вся изнывала в страхе. Кто тебя по кабакам спасал От удара острого ножа.
После Нинки уже никто не выступал. Забросили стол на нары и все стали плясать цыганочку, мрачно подпевая себе осипшими голосами:
Там-там-там-там, та-а-ра-ра, та-ра-рам,
Там-там-там…
Я сидела задумавшись, внезапно устав. Мне вспомнился этап на Колыму — когда это было? В сентябре 1939 года. Перед этим я уже просидела полтора года в тюрьме. Нас везли «Джурмой», и это был последний рейс корабля. Едва мы вышли в Тихий океан, начался пожар. Горело судно. В нашем трюме накалился пол. Нас было шестьсот женщин — самые разные статьи. Мы сидели, молча прислушиваясь к свисту пламени, а «преступный мир» целыми часами без устали плясал цыганочку:
Там-там-там-там…
Как я давно в заключении? Как долго тянется война. После, войны нас выпустят…