У Лешки нет «идеи», как нет ее у Петрухи с дядей Васей. Он почувствовал вдруг себя обделенным и усомнился в своем превосходстве над окружающими.
Может, то же испытывают и дядя Вася с Петрухой в присутствии Жоры?
А какое, наверное, прекрасное состояние — одержимость! Если вникнуть, как говорит Жора, в суть бытия, то получится, что все новое, все самое прогрессивное вносят в нашу жизнь именно такие, одержимые идеями люди. Их иногда не понимают, высмеивают, сторонятся. Они чуточку непохожи на остальных, но знай делают свое дело. Страдают, терпят насмешки, но своего достигают. И даже если идея эта не нова, они живут ею, а не мифическим будущим, как Лешка.
И бригадир непохож на всех — тоже непонятен. Может, и он одержим какой-нибудь идеей?..
Лешка зло швырнул в кучу последнюю на сегодня железку и пошел в столовую. Запах чернозема витал по бригаде, бодрил тело, легко щекотал ноздри. Дышалось глубоко и свободно.
В столовой он оказался последним. Молча взял из Настиных рук тарелку супа, хлеб…
— Ты почему не здороваешься, а? — с наигранной обидой спросила Настя. — Иль в училище не обучают?
Лешка промолчал.
— Слышь, что скажу, — зашептала Настя и поманила его пальцем.
— Ты, это… — горячий шепот защекотал его ухо. — Петруха ружье хочет у тебя выдурить… Так не давай, хорошо?..
Лешка стоял, словно наэлектризованный горячим шепотом, и ничего не смыслил из сказанного.
— Не понял, что ль? — Настя вновь обхватила его голову теплыми руками, вновь задышала у самого уха…
— Ну, понял?
— Да, — почему-то шепотом ответил Лешка и пошел на свое место. Настя интригующе улыбнулась:
— Мы с тобой сговоримся…
Солнце к тому часу поостыло, осторожно коснулось краешка горизонта. Лешке показалось, что оно отпрянуло на миг, словно от неожиданного прикосновения чужой руки, но затем мягко опустилось за далекую черту. Знакомая прохлада разбуженных полей пробрала тело до дрожи.
Еле уловимые прежде тракторные шумы набирали силу. Заканчивался трудовой день, и спешили в бригаду с боронования трактористы. Громоздкие прицепы с боронами оставались на ночлег прямо в борозде — зачем без толку волочь их туда-сюда, а тракторы, что дикие жеребцы, неслись к бригаде напрямик через пахоту со всех четырех сторон. Казалось, что трактористы затеяли игру вперегонки.
И вот уже двигатели прямо захлебываются в разноголосье, перебивают друг дружку режимами работы регуляторов. А вот один на стоянке, второй, третий… И двигатели поочередно глохнут. Распуганная было тишина вновь обступает бригаду, стискивает уши до звона.
Лешка видит издали, как выпрыгивают из кабин трактористы, оглохшие от многочасового шума, что-то орут, хохочут, хлопают себя по груди, по бокам — выколачивают пыль из комбинезонов. Сильные, уверенные в себе люди. И кажется, рыбья кость от недавнего ужина застревает в Лешкином горле. Он представляет себя жалким и никчемным, только и годным для роли «мусорщика».
— О-хо-хо, — по-старушечьи вздыхает за него недалекая речка. Он чувствует, что продрог, и плетется к общежитию.
Вечером было собрание.
— Товарищи! — попросил внимания бригадир, когда все собрались в красном уголке.
— Поприветствуем нашего дорогого бригадира! — И Петруха, дурачась, яростно захлопал в ладоши. Кое-где захихикали. Бригадир стерпел.
— Товарищи! — продолжал он. — Сегодня мы собрались не просто для того, чтобы поставить птичку в протоколе. Мол, обсудили, решили и постановили, а переступили порог и позабыли. Сегодня мы собрались, чтобы всерьез подумать, как выбиться на первое место в совхозе…
Тесный зал охнул от неожиданности:
— Ну хватил…
— Ну выдал речугу…
— Не в ту степь поехали, бригадир…
— Из грязи в князи…
А бригадир хотя и ожидал такой реакции, вдруг заволновался и позабыл подготовленные загодя слова…
— Вот, к примеру, ДТ-54 — всем тракторам трактор! — сказал он с хитринкой и услышал в ответ взрыв хохота механизаторов. И уж серьезно добавил: — А смеяться ни к чему. Конечно, он не «Кировец», но в свое время службу сослужил на совесть. Вот вам и ответ — неплоха наша бригада, да устарела методом…
Или вам что? Нравится жить в грязи? Вы же сами клянете на каждом углу эту дыру! — Голос бригадира приобрел угрожающие нотки. — Вы же сами рветесь на асфальт, в Дом культуры. Чтоб на людях, да при галстучке, чистенькими и аккуратненькими.
А что получается? Дом культуры на центральной усадьбе пустует, а вы здесь чешетесь, да вино некоторые, как поросята, хлещут…
Я к чему толкую? К тому, что коль подфартит нам выскочить на первое место — бригаду эту к чертовой матери! Все на центральной усадьбе жить будем. И работать по-новому, и отдыхать. Я же за вашу будущую жизнь ратую!
— Ура-а-а! — завопил Петруха. — Обогатитель топливного насоса вытащу, трактор на износ пущу ради моего светлого будущего!
Но Петрухина «шутка» в этот раз не прошла. На него прицыкнули. Было много дельных и несуразных предложений, но все быстро сошлись на том, что попробовать, конечно, отсеяться раньше всех надо. Время было позднее, и никто не хотел засиживаться до звезд, потому перечить бригадиру не стали.
Затем начался фильм про любовь на сельской почве, и все разошлись по домам. Остались Лешка с Настей да несколько сонливых трактористов. Но и те вскоре, почесываясь и позевывая, побрели к выходу — завтра рано вставать.
На экране самозабвенно целовались, пользуясь отсутствием зрителя, и слышно было, как стрекотал кинопроектор за перегородкой да зевал киномеханик.
— Проводишь? — Настя поймала Лешкину руку. Он покорно двинулся за ней в майскую темень, не жалея о вымученных экранных страстях и пока не испытывая собственных.
Но вот в лицо прохладно дохнула темнота. Лешка насторожился — Настя пошла в сторону, противоположную ее дому… Спросить, куда она? Или не спрашивать?
— А как же, это… Петруха?
И прикусил язык. «Идиот!» Настя захохотала, громко, вызывающе:
— Он уже спит, аж в горле, наверное, булькает… — и как бы невзначай осторожно прижалась к Лешке. Тот шел, не дышал, мучительно страдая — до оскорбления, до обиды от близости Насти и от жуткого и сладкого страха — вот-вот потерять ее. Лешка влюбился.
Кто сказал, что влюбленному сердцу открывается вселенная до последнего стебелька, до прозрачного вздоха его? Ерунда. Влюбленное сердце слепо ко всему, кроме дыхания любимой… Оно, это дыхание, имеет лицо, глаза, улыбку, а главное, трепет, зовущий в счастливое никуда. И уплыла, выцвела в памяти вселенная, именуемая пятой бригадой, сгинул с души, как бельмо с глаза, шалопут Петруха, и только Настино дыхание да таинственный ее шепот наполняют до отказа ночь:
— Пойдем сядем на скамейке возле моих родителей, там рябина цветет. Пахнет горько и сладко. Пойдем-ка…
Взошла луна. С казенной скорбью высветила кресты и могилы. В ее ледяном свете Настя показалась Ундиной — прекрасной, но загубленной. Потусторонним блеском вспыхнули ее глаза.
— Какая ты красавица! — прошептал Лешка, ничуть не удивляясь ни кладбищу, ни отсутствию страха перед ним, ни странному месту свидания.
— Какая ты красавица!
Подошли к рябине. Настя смахнула росу со скамейки и, подобрав платье, села. Присел и Лешка. Сердце ухало, чего-то ждало, но напротив, почти рядом угадывались два могильных холмика.
— Они?
Настя кивнула, И Лешка уловил дурманящий запах цветущей рябины — и горький и сладкий. А Настя сказала:
— Утонули…
И потому, как она сказала, можно было понять, что горе ее давно выплакано.
— И когда это…
— Давно-о, — растянула Настя. — Пятнадцать лет тому. Мне десять годков пробило, — вздохнула, но спохватилась и озорно, с вызовом заявила: — Во, гляди, какая старая.
— Ты не старая, не старая! Просто немного пожилая, — с жаром опротестовал Лешка и тоже спохватился.
Настя засмеялась и замолчала. Потом вздохнула:
— Вот, жили-были, и нет. Странно. Одна земля да рябинка… И нас, Алешенька, не будет, — и, не дожидаясь ответа, который ее и не интересовал, продолжала: — Отец был лихой мужик! Бывало, схватит речку первый лед, да такой еще тонкий, что и нам, ребятишкам, кататься боязно, а он запрягает лошадей в санки. Полозья закрученные, с резными узорами. Кони — огонь! Отец кнутом постреливает, с гиком, свистом гонит коней во-о-он с того бугра да на лед. Да намахом поперек речки. Кони задними копытами лед крошат, сани под себя его подламывают. Так и выскакивает на тот берег. А оттуда смеется матери, заманивает прокатиться.
Та не соглашается, только хохочет. Но и отец был настырным. Все ему сильных огней хотелось в душу, простора. Он и мне эту родинку в наслед оставил.
Как-то в воскресенье уговорил. Уселись они в санки. Мать причипурилась, как на праздник, отец веселый, и…
Когда санки провалились, кони до самого берега копытами лед пробили, но выскочили. А отца с матерью течением под лед. Может, и кони копытами зашибли, кто знает?
Лешка сидел как зачарованный. Следил не за тем, что она рассказывает, а как рассказывает. И лицо ее, и руки участвовали в тех далеких событиях.
— Осталась я, девчонка-недолетка, как трава придорожная: кто пройдет, тот и наступит. — Настя отодвинулась на край скамьи. — Если б не бабка — росла бы в детдоме. Потом Петруха появился, сын, и пошли другие заботы. А бабка у меня добрая…
Настя замолчала. Сидела в отдалении — чужая, неприступная, в своих мыслях.
Лешка припомнил «бабульку» в очках: «Ничего себе, добрая». «Видно, и ты такая же — из одной сказки», — подумалось вдруг с раздражением, а вслух:
— Очки у нее странные…
— Ее изобретение, — засмеялась Настя. — Наступила впопыхах на них — стекло вылетело, и дужка сломалась. Поохала и успокоилась: на всех смотрит теперь одним глазом, а читает или шьет — другим. Удобно.
— А валенки?
— От ревматизма.
И простые эти обыденные ответы враз сорвали с «бабульки» злые чары, оборотив в обыкновенную старуху, а Настю — в обыкновенную внучку, хотя и красивую. Да и что в ней красивого? Щами насквозь пропахла… Одному Петрухе, видно, и нравятся такие духи.