В теплый майский вечер подружился я с дедушкой Асафом Виссарионовичем Кофейниковым. Мы в ту пору с отцом в Белой поляночке, подле Саражи-реки, овес сеяли. Отец работал трактористом, а я на вороной кобыле подвозил с нефтехранилища бензин и солярку. Под вечер распряг кобылу, пустил ее на луг, а сам с удочкой пошел на реку. Хотелось на уху форели поймать. Подошел я к Горбатому мыску и тут увидел Асафа. Он сидел на берегу, вздыхал, а по щекам его текли слезы. Я спросил, не заболел ли он.
Дед посмотрел на меня, руками замахал, ответил:
— Сызмальства не баливал и к лекарям не наведывался. К ним, паря, дороги не знаю, с рожденья здоровьишком не обойден.
— Тогда зачем же вы плачете?
— А то, братец ты мой, я плачу, что в такой-то вот жор форели у меня из банки все черви выползли, недоглядел, а где их возьмешь, червяков-то? Здесь-то их днем с огнем не сыщешь, а в деревню идти — пять верст ногами мерять трудно, ноги-то у меня потертые.
Я в душе рассмеялся над слезами деда, подал ему свою банку червей, а сам пошел к стану. Думаю, пусть дед утешится.
Утром, как только кончилось зоревание, к стану подошел Асаф, будто клубок подкатился, весь в улыбке. По его серым глазам я понял, что старик в полном своем удовольствии и с большой удачей.
В канун Фролова дня Асаф пригласил меня на Саражу за форелью. Осень в тот год выдалась теплая. Мелкий и нечастый перепад дождя не растворял дорожной грязи. Дороги были сухие, а тропинки в лесу мягкие. В лесной дали было весело, свежо и просторно. Пернатые готовились покинуть свои места, собирались в стаи. Ласточки уже улетели на юг. Около пашен стадились зяблики, на гороховые полянки по утрам и по вечерам слетались утки, а потом улетали на большие озера и там тренировались для большого перелета. На болоте забеспокоился гаршнеп: встанет на кочку и кланяется земле, и все с жалостным криком. Ему, видно, не хочется покидать родные места. По утрам крупные журавлиные стаи устраивали полеты над Ильинскими горушками. Высоко в поднебесье, с песнями, в которых было больше печали, чем радости, пролетали гуси, за ними потянулись лебеди.
Остановились с Асафом в тот день у омута Горбатого мыса. Асаф сел на валежину подле куста ивняка, а я пристроился на кочку рядом с ним. Закинули лески в воду и стали ожидать поклева. Люди мы некурящие и, чтобы скоротать время, стали посматривать друг на друга да догадки строить, почему, мол, долго форель не клюет? Так посидели полчасика, а потом Асаф говорит:
— Ты, паренек, не удивляйся, что поклева нет. Надо уметь ждать. Бывало сутки сидишь у омута — и ни туды, ни сюды, нет поклева, а все равно не уходишь. В этом, паренек, своя наука вложена — закрепление слабых нервов.
Скоро мы перешли на другое место, видимо, и дед не выдержал безделья. Он сел на сухой песчаник под куст ивы, а я — рядом с ним. Только успел Асаф закинуть лесу, как поплавок ушел под воду. Дед крякнул, выудил крупную форелину, присвистнул:
— Начинается, починается, зевать некогда…
Я закинул лесу в то же место, куда только что забрасывал дед, но поклева у меня не было. Дедушка другой раз метнул лесу и опять выудил форель. Меня взяла досада, почему у деда клюет, а у меня нет. В чем тут закавычка?
Асаф посмотрел на меня с усмешкой:
— Ты, парень, не осмыслил рыбной ловли. У тебя с забросом лесы получается ошибка. Погляди, закидываю, может, поймешь.
Как я ни присматривался к нему, ничего понять не мог. Закидывал лесу я так же, как и он, уду держал в руках по его примеру, но поклева нет как нет. А дедовский пестерик наполнялся серебристой рыбой. Асаф увидал мои старания, и волнение мое:
— Ничего, парень, ты не смыслишь. Погляди, как я на крючок червяка насаживаю. Ты хочешь крючок продеть через голову, а червяк-то после этого сразу умирает. Форели подай живую насадку. Ты червя наживляй за серединку, за междусердечное пространство, тогда наживка не умрет.
Он взял у меня леску, посмотрел на крючок, по-своему перевязал его и, подавая мне, тихо проронил:
— Пробуй, теперь получится.
И я попробовал. Закинул леску ближе к подмывному берегу — форель сразу взяла наживку, я вовремя подсек ее, и у моих ног забилась рыбина. Асаф в кулак кашлянул, бородку пригладил, заметил:
— Добро, — на меня посмотрел, — теперь, парень, ты умеешь ловить форель, так ступай на тот берег. Под вечер рыбица на отмель выбегает, а ты вон там, — он показал на куст смородинника, — садись и починай удить, а я по вечеру тут, в омуте, блесну покидаю, может, лосося поймаю.
Я обогнул мысок, по каменистому перебору перешел на другой берег реки, разыскал куст смородины и уселся на торчащий из песчаника пенек. Закинуть в воду лесу я не успел. Неподалеку от себя услышал всплеск воды. Сначала подумал, что с подмывного берега свалилась в воду глыба земли, а когда посмотрел в плесо, испугался. Погрузившись по горло в воду, держа над ней удилище обеими руками, ко мне шел дед Асаф. Я бросил удочки, кинулся на песок и сразу заорал:
— Вправо! Ко мне шагай, говорю, ко мне! Там водоворот! Он затянет тебя!
А дедушка сердито ответил:
— Все, паря, вижу. Тебя вижу, и водоворот вижу, а ты вот не видишь, что мою блесну схватила крупная рыбина, сняла меня с берега и к себе на гостеванье повела. Еще добро, что омуток тот не глубокий, утопленника не будет.
Сказав это, старик направился к отмели, а выйдя на нее и стоя по пояс в воде, покрикивал:
— Ишь, поганая, как под водой бьется! Н-но, милая, не топорщись! Будь ласка поумней, вылезай на бережок скорей! — Но добыча не выплывала. Мы не знали, какая рыбина блесну схватила, но по ее упорству чувствовали, что сильна, значит, велика.
Леса снова пошла к водовороту, потащив за собою Асафа. Он поставил пошире ноги, откинулся сколько мог назад:
— Вишь, шельма, куда загибает. Не выйдет, милашка, не выйдет! От меня все равно не уйдешь, я упрямый старик…
Дед хотел направить рыбину ближе к отмели и там поводить ее для утомления, но леса натягивалась, звенела, что струна на гитаре, а рыбина все ж уходила. Потом она упряталась под коряжину подмывного берега и там затаилась.
— Досадно, — прошумел дед, переводя дыхание. — Однако еще разок попробую. — И он пробовал вызволить рыбину из-под коряжины, то натягивая лесу, то отпуская ее, и в конце концов, применив все свои навыки по рыбной ловле, заметил: — Не сдается. Боя не принимает и в руки не идет.
В такой напряженной борьбе старика с рыбиной прошло немало времени. Наступил вечер, за ним и ночь. Дед устал, весь продрог, у него стучали зубы, а удочку из рук он не выпускал. Тогда я предложил Асафу поменяться ролями, но упрямый старик не согласился.
— Ты, паря, ступай разживлять огонек подле сосенки, а я, как намертво закреплю уду в реке, приду греться. Напуганную-то рыбину из-под коряги не достанешь, а леса моя не оборвется.
Под сосенкой я развел огонек и на него скоро пришел дед. Он не стал раздеваться, чтобы просушить белье, а несколько раз сбегал в лесок, принес сухих ольшанин, сложил их в костер, потом сделал несколько приседаний и взмахов руками.
— В позапрошлом году я больше полусуток гулял по воде, лосось меня проволочил. Уды в том омуте закрепить нельзя, там сплошь камень и ни одной песчаной дорожки. Вот и довелось мне с удой в руках ночь коротать, ходить за рыбиной. Выстоял. Выудил лосося, да такого, что отродясь не вылавливал, целых десять кило, славный вышел пирог. Думаю, что этот не меньше.
Время до рассвета мы коротали у огня. Спать не хотелось. Думали о рыбине под коряжиной. Вот уже сверкнул первый луч зари. Асаф поднялся:
— Теперь ты, паря, ступай в воду. Возьмешь уду, держи крепче, я пойду на другой берег и там колышком рыбине побудку устрою.
Дедушка пошел к каменному броду, а я залил водой огонек, направился к уде. Старик и тут опередил меня. Он оказался на другом берегу раньше, чем я успел взять уду в руки. Раздался всплеск воды, и удилище, изогнувшись в дугу, вывалилось из песчаника. Я все же изловчился и уже на плаву схватил его. Упираясь ногами в дно, хотел задержать рыбину и не мог. Она рванулась вперед и повела меня за собой на отмель, а потом круто выскочила… на берег. Увидев рыбину, я испугался: она кинулась в траву и направилась к лесочку. Что за рыбина, какой она породы? Я в жизни таких не видывал. Может быть, это совсем не рыбина, а сам водяной, о котором я наслушался в сказках.
Я уже хотел было бросить уду и бежать к деду, как он, смеясь и тяжело дыша, догнал рыбину и прикрыл ее своей фуфайкой. Когда добыча угомонилась, он покачал головой:
— Черт, видно, не туда шел. За всю свою жизнь я не видывал и не слыхивал, чтоб выдра блесну хватила!
Только тогда я понял, за кем мы гонялись больше полусуток. Когда выдра пришла в полное спокойствие, дед осторожно вынул у нее изо рта блесну, спеленал ее фуфайкой так, что была видна лишь ее голова.
— Теперя, паренек, нам удачи не будет, — сказал он. — Где выдра, там рыба притаилась, не сыщешь. Пойдем-ка в деревню.
— А выдру? — спросил я деда, боясь, что он оставит ее у лесной реки.
— Выдру? — переспросил дед, — давай-ка ее, греховодницу, отнесем в нашу школу и подарим ребятишкам в живой уголок.
В зимнее время мы с дедом Асафом частенько наведывались в школу, смотрели на свой трофей и были рады, что выдра попала в надежные руки.
БЕЛЫЙ КОСАЧ
Подглядел я однажды косачиные посадки около Скупого болота в Куржевской долине. К тому болоту приткнулась маленькая овсяная поляночка, и бежит она от болота на косогорчик, а там березки растут. На эти березки косачи садятся, сначала осматриваются, а потом уже на овсяную отаву слетают, завтракают и ужинают.
В густой березовой райке смастерил я из елочек шалаш, внутрь сена положил, чтобы сидеть было мягче, на зорьке к березкам подвесил чучелки.
Как только заиграла вечерняя заря, я в шалаш сел и стал поджидать прилета. Вокруг стояла сторожкая тишина, и я боялся даже шевельнуться.
Чучелки, сшитые из черной материи — «чертовой кожи», набитые опилками, хорошо проглядываются. Сидят, браво смотрят вперед и никакого подозрения, будто и в самом деле взаправдашние косачи с красными ресницами.