На линии огня: Фронтовых дорог не выбирают. Воздушные разведчики. «Это было недавно, это было давно». Годы войны — страница 24 из 43

Забегая вперед, скажу, что осенью 1944 года он побывал в городе, где жила его семья. На груди воздушного разведчика уже было три ордена боевого Красного Знамени. Затем Мировичу и штурману И. Мельникову было присвоено звание Героя Советского Союза.

Анатолия Мировича сразу же полюбили за спокойный, рассудительный склад характера. Он умел выслушать человека и что-то посоветовать, успокоить, а если было в его силах, то и помочь. Он прекрасно летал и, по мнению многих, был врожденным воздушным разведчиком. Самозабвенно любил поэзию, писал неплохие стихи.

После войны Анатолий Иванович долгие годы преподавал в военно-воздушной академии, которая ныне носит имя Ю. А. Гагарина. Однако постепенно начала сказываться война с ее тяжелыми перегрузками, с нервными перенапряжениями. В 1980 году его не стало. Герой Советского Союза Мирович похоронен в городе авиаторов — Монино…

Я не случайно заострил внимание именно на летчике Мировиче. Такие люди понесли боевую эстафету нашего разведывательного полка дальше, приумножая его славу. Впереди полк ждали боевые дела, о которых нельзя умолчать. Он принимал участие в освобождении Киева, Львова, многих городов в Польше, его экипажи видели уличные бои в Берлине, а потом и Знамя Победы над разгромленным логовом фашистского зверя…

События Великой Отечественной войны стали достоянием истории. И чем дальше их отделяет от нас время, тем величественнее предстает перед миром наша Победа. Велика ее цена. За свободу и независимость Родины отдали жизнь миллионы советских людей. Но память о них никогда не умрет.


Литературная обработка В. ХОРЕВА

А.ПЕТРОВ„ЭТО БЫЛО НЕДАВНО, ЭТО БЫЛО ДАВНО“

ЗАЧЕМ Я НАПИСАЛ ЭТУ КНИГУ

Все что-то навсегда оставляют на войне. Кто-то родных. Кто-то невесту. Друзей. Мечты… Все это страшные потери, и даже много лет спустя они острой болью отдаются в людских сердцах.

Сам я едва ли не каждый час вынужден вспоминать о том, что потерял. Когда надо, например, надеть пальто. Поздороваться с приятелем. Набрать номер телефона. У меня нет обеих рук.

Наверное, мне живется тяжелее, чем многим. Что поделаешь, в трудный для страны час на чью-то долю выпадают самые горькие испытания. Но страна выдюжила, и я не сломался тоже.

Я решил написать эту книгу, чтобы рассказать, что потерял, а что нашел в своей так непросто сложившейся жизни. Нашел больше. Потому что вовремя понял: жизнь в твоих руках, пока ты не сдаешься. Даже если эти руки искалечены войной.

ИСПЫТАНИЕ

1

Я сидел у стены, зажав между ног автомат. На душе было муторно. В голову лезли мрачные мысли. Сидишь тут как в мышеловке! Снаряды порою рвались совсем близко от блиндажа, сотрясая его стены и осыпая нас землей. Вот-вот долбанет сюда и всех заживо похоронит. Кажется, что вне укрытия лучше, но это только кажется. Здесь ты по крайней мере гарантирован от осколков, а прямое попадание — редкость. Но кто же чувствует себя уютно под артиллерийским обстрелом?

Наш наблюдательный пункт — блиндаж в три наката, с амбразурами, с ходами сообщения — все как положено. Он оборудован на довольно высоком холме, здесь густо растет кустарник, сочная трава. Панорама прекрасная: далеко уходят шоссейная и проселочные дороги, а вот там, впереди, позиции противника. Нам, разведчикам, поручено круглосуточно вести за ними наблюдение.

То, что сегодня серьезное дело, уже ясно. Артиллерия фашистов не умолкает. К обеду густое облако дыма и пыли заволокло окопы.

Неожиданно обстрел прекратился. Тишина зловеще зазвенела в ушах.

— Теперь жди атаки! — сказал старший сержант Иванюк, прикладывая к глазам бинокль.

И точно. Из села, занятого немцами, один за другим показались танки и медленно, словно тараканы, поползли в разные стороны. На самом деле, конечно, их моторы работают на пределе, стальные чудовища стремились как можно быстрее достичь нашей передовой!

Старший сержант бросился к телефону.

— Первый! Первый! Говорит «Заря». Атакуют танки противника! Много танков!

— Слышу, — раздался в трубке спокойный голос. — Продолжайте наблюдение.

Почти сразу же за нашей спиной, в тылу, тяжко загрохотала дальнобойная артиллерия. Зашуршали над головами тяжелые снаряды. Перед вражескими танками вздыбились фонтаны разрывов. В дело вступили и орудия, замаскированные на прямую наводку.

Стволы танковых пушек беспрерывно изрыгали огонь, только цели их были значительно ближе. Они били по нашей передовой, по огонькам.

Несколько бронированных машин врага уже превратились в факелы, но остальные, не сбавляя скорости, обходя глубокие воронки, продолжали рваться вперед. Тем временем из-за леса, почти касаясь верхушек деревьев, вынырнули наши Илы в сопровождении истребителей. Словно коршуны, штурмовики бросились на атакующие танки.

Тут же, не заставив себя ожидать, появились фашистские «мессершмитты» и с ходу вступили в воздушный бой. Закружились, завертелись в дьявольской карусели самолеты, гоняясь друг за другом, прошивая друг друга пулеметными очередями и снарядами.

Но вот вспыхнул как факел, тяжелым камнем полетел вниз фашистский стервятник, а это уже наш Як слегка задымил и отвалил в сторону. За ним, предвкушая легкую добычу, погнался «мессер». Кажется, самолет наш обречен. Но откуда-то сверху на помощь «ястребку» бросился другой Як и зашел в хвост фашисту.

Я смотрел в небесную высь не отрывая глаз. «Ну, давай, давай! — мысленно молил я. — Стреляй, чего же медлишь?»

«Мессер» занервничал, заметался в стороны, но Як словно приклеенный точно повторял его маневры. «Мессер» в пике, Як — за ним! Все, сейчас оба грохнутся об землю! Но, не выдержав, фашистский летчик в самый последний момент тянет ручку на себя. Самолет взмывает вверх, и в этот момент его настигает пулеметная очередь нашего истребителя. Загоревшись, «мессер» неловко переворачивается на крыло. Видно было, что летчик еще пытался его выровнять, но земля была уже рядом. И он врезался в нее и взорвался.

Возможно, Илы и внесли сумятицу в атаку немецких танков, но сорвать ее не смогли. Отбомбившись, наши самолеты скрылись за лесом. Тем временем вслед за танками на бронетранспортерах вступила в бой вражеская пехота. Яростная трескотня пулеметов и автоматов добавилась к разрывам снарядов. Огонь нашей обороны был плотен, немцы несли немалые потери и все-таки упорно рвались вперед. В нескольких местах им удалось вплотную приблизиться к переднему краю, а кое-где танки уже утюжили наши окопы.

Вот две машины, дружно повернувшись, направляются к реденькой лесопосадке. Там возле одинокой пушки упорно копошатся наши бойцы, раздаются выстрелы. Артиллеристы лихорадочно разворачивают ствол навстречу рвущимся стальным коробкам, которые на полном ходу изрыгают огонь: но мимо, мимо! На мгновенье пушку заволакивает дымом. Неужели конец? Танки уже совсем близко. В это время дым рассеивается, и из лесополосы раздается одинокий выстрел. Танк, выскочивший на последний пригорок, споткнулся, вздыбился, из башни повалил дым. Но другой уже прорвался к орудию, кромсая его своими гусеницами, расстреливая оставшихся в живых солдат.

Теперь эту бешеную атаку могут остановить только наши танки. Почему же они медлят, где они? Ура, показались! Из леса на большой скорости вырвались зеленые тридцатьчетверки. Вот они достигли переднего края, вот уже врезаются в самую гущу наступающих. Танки идут на танки! Они поливают друг друга огнем, они сталкиваются в смертельной схватке. Рвутся внутри машин снаряды, горит, расползается по швам железо. Жуткое, незабываемое зрелище — танковые бои под Прохоровкой, на Орловско-Курской дуге…

В это время надрывно зазвонил телефон.

Старший сержант схватил трубку.

— Ну, как там, жарко? — послышался приглушенный голос. И не дожидаясь ответа: — Сейчас выезжаем к вам, а вы собирайтесь к себе, в роту.

Да, денек! Сила нашла на силу! Немцы пытались здесь, под Курском, взять реванш за Сталинград. Именно здесь они бросили в бой новые бронированные машины «тигр» и «фердинанд».

Но мы уже воевали не так, как в сорок первом. Разгадав замысел врага, наше командование позаботилось о вязкой, глубоко эшелонированной обороне. Противник лихо рванулся к ее рубежам, но, похоже, не ожидал, что его встретят во всеоружии, что наши танки нимало не уступят его хваленым «тиграм». Если даже немцам удавалось кое-где приблизиться к передовой и прорвать ее, на пути вставала вторая оборонительная линия.

Наша рота разведки — как раз во второй линии. И вряд ли прорвется к нам враг — мы уже знаем, что к концу дня фашисты не только остановлены, но с огромными потерями отброшены на исходные позиции. И все же какой-то голос говорит, что сегодняшней ночью не придется заснуть. Мы, по правде сказать, не избалованы сном. Из штаба дивизии то и дело звонят, требуют от разведки «языка». Это и понятно: в лесах, где засели фашисты, не стихает гул моторов. Значит, идет крупная перегруппировка войск. «Язык» нужен как воздух.

По тревоге разведроту подняли заполночь. Выяснилось, что на соседнем участке фронта в деревушку просочилось подразделение противника. Сколько там было: рота, две, а может, целый батальон — этого никто не знал. Но не отвлекать же с передовой основные части! Разведрота получила приказ: выбить фашистов с захваченного ими населенного пункта и удержать его до подхода подкрепления. Коротко и ясно. В помощь нам были приданы все, кого удалось собрать в этот поздний час в тылу: связисты, штабные работники… Но, конечно, основная надежда — на разведчиков, они народ бывалый.

Слегка знобит от свежести, а может, от предчувствия близкого боя. Мы уже почти на месте, на самой окраине леса. Впереди мрачновато темнеет крестами и обелисками небольшое кладбище. За ним деревня. В ней фашисты.

Порозовели гонимые ветром рваные тучи. Из лощины по крутояру полз, надвигался густой туман. Рассветало. Ждать дальше не было смысла. Развернувшись цепью, мы молча пошли в атаку. Едва ли не в ту же минуту навстречу сухо, с надрывом затрещали автоматные очереди. Видно, не одни мы ожидали рассвета. Захлебываясь, застучал крупнокалиберный пулемет. Разведчики залегли и открыли ответный огонь. Да только никаких выгод не сулила нам такая перестрелка.

Лейтенант, махнув рукой, подозвал к себе старшего сержанта Иванюка.

— Эта сволочь нам тут голову не даст поднять! — кивнул в сторону бесновавшегося пулемета. — Приказываю подавить огневую точку!

— Есть подавить! Чернобровкин, Петров — за мной! — И старший сержант, не оглядываясь, пополз вперед.

Он подождал нас за ближайшей могилой.

— Ну, чего вам объяснять? Прикроете огнем! — вытирая рукавом вспотевшее лицо, хрипло сказал он, упал на землю и заскользил между могильными холмиками по направлению к вражескому пулемету, который прижимал наших бойцов к земле. Чтобы отвлечь противника, пришлось нам с Леней Чернобровкиным немного помаячить возле серой могильной плиты. Из нее тут же брызнули во все стороны каменные осколки, посыпались срезанные пулями ветки кустарника. Маскируясь и меняя позицию, мы беспрерывно вели огонь.

Иванюк тем временем хоть и медленно, но упорно и неодолимо подкрадывался к цели. Мы всей душой желали ему успеха, понимая, что сейчас именно от него зависит исход боя. Вот сержант уже совсем близко, пожалуй, достаточно одного рывка — и вдруг он замирает, прижавшись всем телом к земле.

Неужели ранен или убит? И мы уже готовы броситься к нему на помощь. Но нет! Вот он зашевелился, вот снова ползет вперед, только теперь не прямо, а чуть левее. Молодец, позиция удобная! Иванюк на мгновение замирает, затем резко приподнимается и швыряет две противотанковые гранаты. Почти одновременно раздаются страшной силы взрывы.

— Ур-pa! Вперед! — вскакивая на ноги и потрясая пистолетом, кричит лейтенант.

— Ур-ра! — поднимаются вслед за ним наши разведчики. В атаку устремляются и другие бойцы, наступавшие с фланга.

Мы с Чернобровкиным мчимся, не разбирая дороги, на ходу стреляя из автоматов. Ворваться в деревню, быстрее добраться до первых домиков — в голове только эта мысль. Там, в ближнем бою, лицом к лицу с врагом — там будет гораздо легче. Худо, когда ты — живая мишень, которая на ходу стреляет куда попало. Вот уже совсем близко окраина, вот я вижу, что Чернобровкин добежал до крайней хаты. Укрываясь за ней, он короткими очередями бьет вдоль улицы. И тут совсем рядом что-то грохнуло так, что задрожала под ногами земля. Перед глазами пошли огненные круги.

Звон в ушах медленно удалялся. Встряхнув головой, я хотел вытереть лоб рукой. Но руки не было. Не было и второй, левой руки. Раздробленная и искромсанная осколками мины, она представляла собой сплошное кровавое месиво. Я с ужасом и недоумением перевожу взгляд с руки на руку. У правой начисто срезана кисть. Она еще безжизненно висит на тоненькой кожице. Помертвевшие пальцы неестественно скрючились, и алая кровь, омывая их, стекает на землю.

— Леонид! — кричу я, не слыша собственного голоса.

— Что с тобой? — рванулся ко мне товарищ. И ахнул. Но тут же взял себя в руки. Молча, поддерживая за пояс, довел меня до ближайшего дома, усадил на завалинку. Почти в ту же минуту возле нас появилась медицинская сестра.

— Ты ранен, Толик? — опустилась она рядом на колени — и замерла. В глазах у нее застыл ужас.

— Клава, бинты! — вывел ее из оцепенения Чернобровкин.

Она быстро расстегнула сумку, достала резиновые жгуты и перетянула остатки моих рук. Потом осторожно очистила раны от земли. На левую руку наложила лангетку. Принялась за правую и растерялась. Что делать? Прибинтовать кисть к руке — ничего не получится, не будет держаться. Совсем отрезать не решалась.

— Быстрей, быстрей! — торопил ее Леонид.

Тогда она подвернула кисть на обрубок руки и забинтовала вместе с кровоточащей раной.

Привалившись спиной к стене, я сидел безучастный ко всему, что со мной делали. Я не ощущал особенной боли, сознание было замутнено, в голове шумело, перед глазами то и дело возникал красный туман.

После перевязки, еле передвигая ноги, я поплелся в санбат; он находился в балке, недалеко от деревни. Бинты быстро набухли и тянули вниз. Меня качало из стороны в сторону. Клава изо всех сил старалась, чтобы я не упал.

— Прошу тебя, крепись, осталось совсем немного…

И я, шатаясь и спотыкаясь, все шел и шел неведомо куда. Порой терял сознание, ноги подкашивались, и я тяжело опускался на землю. Клава давала мне нюхать нашатырный спирт, приводила в сознание и снова поднимала. Вряд ли смог бы я добраться до цели, если бы не подоспевшие санитары…

В санбате меня сразу положили на операционный стол. Из-за большой потери крови жизнь во мне еле теплилась.

Когда я пришел в сознание и открыл глаза, то не сразу понял, где нахожусь и что со мной. Я лежал в небольшой комнатке. Через занавешанное окно тускло проникал свет. Было тихо. Так тихо, что стало страшно.

— Где я? — голос мой оказался тонким и слабым.

Ко мне быстро подошла девушка в белом халате. Бледное усталое лицо ее оживилось.

— Наконец-то… Нет, нет, вам сейчас нельзя разговаривать, — подняла она руку, видя, что я хочу что-то сказать. — Вы еще очень слабы, была операция…

Я вспомнил. Перед глазами, как в тумане, предстала картина боя: атака, встречный огонь немцев, разрыв мины… А как же мои руки? Я попытался пошевелить пальцами, но они как будто не слушались. Глаза мои беспокойно забегали. Девушка поспешно отвернулась.

2

В полдень пришел в палату Леонид Чернобровкин. Высокий, усталый, запыленный. Осторожно сел на стул рядом с койкой.

— Ну, здравствуй, Анатолий.

Я промолчал. Лежал пластом, словно неживой. Культи моих рук, напичканные ватой и бинтами и оттого казавшиеся неимоверно толстыми, покоились поверх одеяла.

Леонид скользнул по ним взглядом. Словно спохватившись, он начал возбужденно рассказывать про вчерашнюю схватку, про то, как выбивали из деревни цеплявшихся за каждую избу фашистов…

Но я не мог выдавить из себя ни слова и продолжал лежать, уставившись в одну точку на потолке. Я понимал, что нельзя так принимать друга, что, возможно, это наша последняя встреча: меня отправят в тыл, и увидимся ли когда-нибудь, кто знает? Но ничего не мог с собой поделать. Слова потеряли для меня всякий смысл.

Леонид понимал, что творилось в моей душе и, кажется, не обижался. Посидев еще немного, он встал. Легонько дотронулся до моего плеча и дрогнувшим голосом проговорил:

— Крепись, друг… Лишь бы голова была на плечах… Не все еще… Ну а мы… — он запнулся, подыскивая нужные слова, — будь уверен, мы за тебя отомстим!

И, стиснув в руке пилотку, не оглядываясь, выскочил на улицу.

Он был хорошим воином, мой друг Леонид Чернобровкин. Помню, возвращались мы с ним однажды с ночного поиска, грязные, усталые. «Языка», правда, взять не удалось, но огневые позиции противника разведали. Мы очень торопились, потому что сведения о тяжелой батарее фашистов давно интересовали наше командование. Миновав передовую, спускались по склону неглубокой балки, как вдруг в небе раздался рев. Прямо на нас летели два немецких истребителя. Видно, они сопровождали бомбардировщики, теперь возвращались, и вот, заметив двух солдат, решили «размяться». Тогда они могли себе это позволить. Мы бросились на землю. Кустики редкие, прятаться особенно некуда, лежим, обхватив головы руками. А эти гады, обнаглев, раз за разом проносятся над нами и шпарят из пулеметов так, что вздымается сухая земля.

Вдруг Леонид решительно переворачивается лицом к небу, вскидывает автомат и бьет по самолетам длинными очередями. Я лихорадочно хватаю свое оружие, но что это? Неожиданно «мессер» клюнул носом, резко пошел вниз и метрах в двустах от нас грохнулся об землю! Видно, Леня угодил прямо в летчика. Картину эту видели с наших позиций, так что Чернобровкин, конечно, прославился. О нем писали в дивизионной газете, представили к награде. И было за что! Не дрогнуть перед самолетом, ревущим, изрыгающим свинец — на это способен не каждый. Первое время мы вообще думали, что «мессер» для нашего личного оружия неуязвим, и вся надежда только на его промах да на наши зенитки. Но потом освоились. Командиры нас предупреждали: бомбят, штурмуют — стреляйте из всех видов оружия! Хуже не станет.

Леня Чернобровкин, конечно, еще будет стрелять. Наверное, он сумеет отомстить за меня. Но я-то сам? «Рядовой Петров стрельбу закончил». Так мы рапортовали на учениях. Я закончил ее в любом смысле. Лучше бы эта проклятая мина оторвала мне голову! По крайней мере, я бы не мучился сам и не мучил других людей. Говорят, хирург, который вчера ампутировал мне обе руки, сам с трудом стоял возле операционного стола, едва живой от усталости. Может быть, в полевом госпитале хотя бы одну руку да удалось сохранить, а тут, на передовой… И вот теперь меня, как бесполезный груз, повезут в тыл, и я буду валяться по койкам в госпиталях… А, собственно, зачем?

Эти мысли сжимают мне сердце, я прогоняю их, но что остается? Остается бессмысленно и тупо смотреть в белый потолок.

Спустя два дня нас, «ранбольных», эвакуировали в полевой госпиталь. Вагон заполнился быстро. Внизу в проходе, на носилках, лежал очень бледный молодой человек с тонкими, женственными чертами лица и светлыми волосами. Его внесли уже перед самым отходом поезда. Женщина с красным крестом на рукаве, разыскав сестру, настаивала, чтобы ему освободили нижнюю полку.

— Тяжелое ранение бедра… — услышал я ее приглушенный голос. Но кто же здесь, в этом вагоне, ранен легко? Сестра просто не решалась просить кого-либо уступить свое место.

— Не надо, сестричка, мне и так хорошо! — неожиданно запротестовал лежащий на носилках. Хотя легко можно было догадаться, как ему хорошо…

Раздался гудок паровоза. Провожающие, торопливо прощаясь, поспешили к выходу. Поезд дернулся раз, другой, и толчки болью отдались в моих культях. Послышались стопы раненых. Поезд медленно набирал ход.

В вагоне темно. В целях маскировки, а может быть, из-за того, что не было ни электроэнергии, ни свечей, свет никто не зажигал.

Тяжело, надрывно, так, что хватало за душу, стонал раненый напротив меня. Сестра, с трудом приподняв его на постели, давала какие-то порошки. А из соседнего купе уже кричали: «Няня! Няня!»

Воздух быстро наполнялся запахами лекарств, пота, гноя. Меня мутило, нестерпимо болели руки, кружилась голова, и я никак не мог уснуть. Повернувшись так, чтобы не потревожить своих культей, я заметил, что парнишка в проходе тоже не спит. Он лежал, задумчиво подняв вверх большие глаза. Почувствовав, что на него смотрят, он слегка пошевелился, и тотчас лицо его исказилось. Через силу улыбнувшись, спросил:

— Что, браток, обе руки?

Я чуть заметно кивнул и отвел взгляд.

— Плохо… Меня вот тоже зацепило порядком… раздробило бедро…

Видя, что я отвернулся и не склонен к разговору, он тоже умолк.

Монотонно стучали колеса, покачивало. В вагоне стало тише, лишь по-прежнему бредил и тяжело дышал весь перебинтованный солдат.

Часов в десять вечера к нему пришла врач, пожилая женщина в военной форме. Она тщательно осмотрела раненого, что-то сказала сестре. Та принесла Шприц и сделала укол. Наверное, ему стало легче. Незаметно уснул и я.

Когда открыл глаза, было уже совсем светло. На улице моросил дождичек. Я осмотрелся. Лежавший напротив меня не шевелился, одна рука его безвольно свесилась вниз. «Неужели умер?» — прожгла меня неприятная мысль. И как бы в ее подтверждение вошли санитары. Неторопливо и деловито они положили солдата на носилки и унесли. Я не раз видел смерть в бою. Но там — бой, там горячка. А вот так, на койке, в санитарном вагоне…

Один за другим стали просыпаться раненые. Первым заворочался так, что заскрипела полка, сосед сверху. Перевесившись ко мне, он сиплым простуженным голосом спросил:

— Слушай, солдат…

— Какой я теперь солдат! — перебил я его.

— Все равно, — несколько стушевался он, увидя в каком я состоянии. — В гражданку еще пока не списали. — И уже без всякой надежды попросил: — Не найдется ли у тебя закурить? Сосет под ложечкой, спасу нет!

Услышав, что я не курю, он тяжело вздохнул.

Незаметно и тихо проснулся белокурый парнишка в проходе.

— С добрым утром! — поздоровался он. — Как спалось?

— Ничего, спасибо. — Мне и в самом деле показалось, что тупая боль на время куда-то отступила.

Завязался разговор. Он назвал себя: старший лейтенант Николай Липатов.

«Смотри-ка, такой молоденький — и уже старший лейтенант!» — подумал я.

Не замечая моего удивления, Липатов продолжал вкратце рассказывать о себе.

— В санбате хотели отрезать, — кивком головы он показал на закованную в гипс ногу. — Но я не дал… Говорят, рискую. А я надеюсь, что обойдется. Теперь вот направляют в тыл.

— Я тоже хотел бы сохранить руки, хотя бы одну. Но кто меня спрашивал? А если бы и спросили, не ответил бы, был без сознания. Может, и правда у вас все обойдется, и будете еще танцевать. А какие надежды у меня?

Лицо Липатова неожиданно сделалось жестким, голубые глаза глянули холодным прищуром.

— Танцевать, говорите? Что ж, дай-то бог. Но я не о танцах сейчас мечтаю. Я хочу еще на фронт поспеть, у меня есть еще кое-какие счеты с фашистами. Личные счеты. И я верю, что еще до них доберусь, сам доберусь, понимаете?

Он перевел дыхание, хотел еще что-то сказать, но передумал. Помолчали. Через минуту Липатов чуть приподнялся на локте. Голос его звучал гораздо мягче.

— Не обиделся, Анатолий? Я понимаю, тебе сейчас тяжело. Да только не тебе одному. Им, — он кивнул в глубь вагона, — всем нелегко. Не у тебя одного сегодня горе. Война на него не скупится. Но сдаваться? Нет, этого они от нас не дождутся!

Вот так я встретился с человеком, который сыграл огромную роль в моей жизни. Не могу сказать, что его слова вдруг исцелили меня — нет. Потрясение от потери рук было слишком сильным, и собственная душа никак не хотела принять меня, обрубленного, вместо здорового мужчины. Но я получил великолепный урок самообладания и мужества, и даром это не прошло.

Сон не сон, явь не явь… Перед глазами одна за другой встают картины перестрелок, сражений, все больше мрачные картины. Часто вспоминался первый бой. Командовал нами совсем молодой младший лейтенант Гаврилов. Еще недавно, до офицерских курсов, он был моряком и не собирался менять свою матросскую форму. Опыта военных действий у него было немногим больше, чем у остальных в нашей роте.

Нам приказали провести разведку боем и по возможности взять языка. Два взвода выступили на задание. По нашим данным, в деревне, за лесом, засели фашисты. Но это еще предстояло выяснить.

Оврагами и рощицами мы подошли к лесу. На опушке, как видно, недавно шел бой: валялись коробки из-под патронов, разбитые автоматы и винтовки, зияли воронки, усеянные гильзами. Похоже, что наши отошли.

Атаковать поселок решено было ночью. Время от времени на окраине раздавались выстрелы. Немцы, мы это уже знали, боялись тишины. Даже если близко не было противника, они все равно постреливали.

Мы рассыпались цепью и где перебежками, где по-пластунски стали приближаться к селению. Я слышал, как гулко бьется мое сердце. Поле перед нами небольшое, скорее бы его миновать, пока не обнаружены. Только успел об этом подумать, как тишину прорезала длинная пулеметная очередь: кто-то на фланге напоролся на передовой пост! В ту же минуту над нами взвились осветительные ракеты.

— Вперед! За мной! — закричал младший лейтенант.

Мы поднялись в атаку, но не успели пробежать и десяток шагов, как сбоку загрохотал второй крупнокалиберный пулемет. Вскрикнув, зашатался командир, несколько бойцов как подкошенные рухнули на землю, а пулеметы продолжали поливать нас смертельным огнем. Ракеты взлетали одна за другой, и наша небольшая группа атакующих, не продвигаясь ни на метр, несла большие потери. Начали отползать. Счастье, что до леса не так далеко. Нас не преследовали. Четыре убитых и десять раненых — таков был итог нашей бесхитростной атаки. В тяжелом состоянии находился командир. Бойцы, сменяясь, несли его на плащ-палатке, а он, изгибаясь, выкрикивал в бреду:

— Братва, вперед! Братва! Полундра!

Для него это тоже был первый бой. И последний.

3

Наконец-то поезд наш прибыл к месту назначения. Крохотная станция, но и ее не пощадило пожарище войны. Здание наполовину рухнуло, повсюду разбитые, исковерканные вагоны, покореженные огнем и осколками колеса, гильзы от снарядов…

Нас, раненых, здесь не задерживали. Прямо из вагонов грузили на открытые грузовики и везли километров за пять, в полевой госпиталь. После душного и темного вагона такое путешествие было бы даже приятным, если бы не ухабы на каждом шагу проселочной дороги.

Госпиталь размещался в нескольких добротных, просторных одноэтажных домиках. Старожилы рассказывали, что до войны здесь был дом отдыха. Сейчас же в палатах мелькали кровавые бинты и загипсованные ноги.

— Слушай, а при чем тут война? — горячился пожилой раненый, обращаясь к молодому украинцу. — Вот ты говоришь — война, проклятая, такая-сякая… Война — всегда несчастье, но она ведь… как бы это сказать… неодушевленная, что ли. За что ее проклинать? Людей, которые эту войну затеяли, — вот кого! И ведь сколько старания приложили эти мерзавцы, чтобы запалить половину Европы! Большие мастера, ничего не скажешь. Умеют науськивать своих людей так, чтобы они в бешеных собак превратились. Рукава по локоть засучили, и поливают из автоматов: женщины, дети, им наплевать. Сами, сволочи, тысячами гибнут, однако прут на чужую землю как очумелые! Мне иной раз хочется заглянуть в душу немца-солдата, немца-фашиста, узнать: что у него там осталось?

— Нечего туда заглядывать, и нечего с ними разговаривать! — горячо возражал ему сосед по койке. — Я с ними уже научился говорить, вот плечо подживет, я еще поговорю: если они совсем рядом, то прикладом, если подальше — из автомата! Только такой разговор! Под Сталинградом их кровью умыли — они призадумались. Под Курском еще раз умыли — глядишь, скоро начнут кое-что понимать!

В этих оживленных разговорах я участия не принимал. Хотя в последнее время немного набрался сил. Мог, например, самостоятельно вставать с постели, даже пройти в коридор, хотя осторожно, потому что иногда вдруг кружилась голова. Мог, но почти не делал этого. Почему? Я просто боялся привлекать к себе внимание. Не хотел со своими культяшками лишний раз показываться людям на глаза.

Правда, однажды под вечер я старательно обошел все палаты, внимательно вглядываясь в лица раненых. Сам того не сознавая, я искал Липатова. Понял это, когда с тяжелым сердцем вернулся к своей койке. Его нигде не было. Я, конечно, знал, что из санитарного эшелона забрали лишь часть раненых, госпиталь и без того был переполнен. Остальных повезли неведомо куда. Выходит, что Липатова тоже. Жаль. Здесь я ни с кем не сошелся. С грустью вспоминал Леню Чернобровкина, других боевых друзей.

Однажды вечером ко мне подошла молоденькая медсестра и, краснея, спросила, не может ли она мне в чем-либо помочь? Ну, например, написать письмо родным…

— Мне некому писать письма, — ответил я нетвердым голосом. — Все мои родные… погибли. Они погибли, понимаете? — Я почувствовал, что бледнею.

Девушка испуганно закивала головой и, неловко потоптавшись, отошла от моей койки. Я закрыл глаза.

Я сказал неправду. Они не умерли, мои родные. И мама с младшим братом, что остались в Краснодаре, и старшая сестра Валя. Вернее, я очень надеялся, что все они были живы, потому что писем в последние месяцы не получал. Каждый день я вспоминал этих самых близких мне людей. Но я… Я для них уже умер. Так я решил, и бесповоротно! Ни за что на свете, никогда не покажусь им на глаза!

Я знаю свою маму. Напишу я сейчас, что лежу вот здесь, в далеком госпитале, она, пожалуй, сразу же попытается приехать ко мне. Увидеть на ее лице испуг, жалость, слезы — этого не выдержу я сам. Она, конечно, захочет забрать меня к себе, и подчинит всю свою жизнь ухаживанию за инвалидом. У нее ведь никогда не было своей жизни, из последних сил поднимала троих детей. Так пусть уж лучше я буду страдать, один, чем рвать друг другу души!

Бедная мама! Только-только поставила нас на ноги, и тут же грянула война. Я не помню, чтобы она когда-либо болтала с соседками, чтобы как-то позаботилась о себе. То она возится в огороде, то кормит бог весть чем тощенького поросенка, то стирает. Она не умела расписаться, наша мама. Отец, правда, учился, он был счетоводом. Но получал очень мало. Время было трудное, и, чтобы прокормить трех малолетних детей, он брался за любую работу, несмотря на свою хромоту, увечье детства.

Помню, выделили нам за городом участок под огород. Дачей, в современном понимании этого слова, его никак нельзя назвать, а сами мы такого слова вообще не слышали. Участки нужны были людям только за тем, чтобы вырастить на них овощи и картофель. Мы ехали трамваем до конечной остановки, а оттуда еще пять-шесть километров топали пешком.

Обратно возвращались с полными ведрами, а то и с мешками. Пыхтел с каким-то грузом даже младший братишка, тяжело припадал на ногу отец. Так что цену трудовой картошечки мы знали с детства. Зато какой вкусной она казалась вечером, когда мама жарила ее с луком! Жаль только, что масла, даже постного, постоянно не хватало. Да что масла — хлеба порой не было. А если отец приносил с получки немного карамели, «подушечек», для нас это был настоящий праздник.

Но мы не унывали. Семья была дружная, можно сказать, веселая. Только отец всегда казался строгим и озабоченным. Оно и понятно — вся семья на нем. А мама любила пошутить, потормошить нас, и носы мы никогда не вешали. Нет конфет? Зато во дворе растет прекрасная шелковица, сладкими ягодами мы обеспечены почти все лето! Кроме того, на ее густых ветвях мы с братишкой соорудили что-то вроде шалаша и буквально жили на этом дереве. Нет мяса? Но можно сбегать на озеро и наловить пескарей, это у нас с Сашкой всегда неплохо получалось.

А учились мы хорошо. Хотя никто с нами особенно не занимался: отцу некогда, мать неграмотная. Но отец, повторяю, был строг. По пустякам в наши дела никогда не вмешивался, но если уж вмешается, то запомнишь надолго. Время от времени он, поужинав после работы, тщательно проверял наши школьные тетради.

В 1939 году умер отец. Пришел с работы, весь пышет жаром. Измерили температуру — около 40 градусов! Срочно отправили его в больницу. А через две недели отца не стало.

При матери мы старались не плакать. Я, как умел, пытался приободрить братишку и сестру. Мать пошла работать уборщицей в больницу. Мы, не жалея сил, помогали ей по хозяйству, собирали в лесу дикие яблоки и ягоды, которые замачивали и ели всю зиму — это было неплохим подспорьем. Нам приходилось нелегко, но растерянности, отчаяния в семье не чувствовалось. Мы, ребята, росли худенькими, однако выносливыми и легкими на подъем.

Вскоре сестра Валя поступила в педагогический институт и вышла замуж. За летчика. Так что она даже начала нам немного помогать. Сам я не мог дождаться, когда закончу десять классов. К этому времени перечитал массу книг о путешественниках. Трудностей я не очень пугался, сил, считал, у меня хватит и желания тоже, чтобы стать геологом. Налег на точные науки, словом, решил поступать в институт. Школу закончил с хорошими отметками.

Мама всегда вставала раньше нас, хотя мы лежебоками не были. Но ведь можно человеку отоспаться, раз он закончил десять классов! Хлопнула дверь, а я снова уткнулся в подушку. Неожиданно над самым ухом послышались всхлипывания. Я поднял голову. Мать поспешно вышла в коридор. Встревоженный, я вскочил и поспешил вслед за нею.

— Сыночек! Война! Началась война!

На нас, выпускников 1941 года, война свалилась, словно снег летом. Да, все мы готовились к скорой службе в армии. Службе, но ведь не войне!

Мы были возбуждены, мы рвались в бой, чтобы «проучить фашистскую сволочь», посягнувшую на нашу землю! В те дни мы не сомневались, что быстро вышвырнем прочь наглеца, разгромим агрессора. Мы помнили, что в случае войны «своей территории не отдадим ни пяди, будем воевать на территории врага». Что навязанную нам войну «выиграем малой кровью, большим ударом». Мы верили, что в любом государстве есть рабочие, которые не допустят, чтобы империалисты напали на Страну Советов. Ну а если уж нападут, пусть пеняют на себя!

Мой братишка то и дело заглядывал мне в глаза и просил похлопотать там, в военкомате, нельзя ли призвать в армию нас обоих? Да, ему только шестнадцать, но воевали же люди и помоложе, он об этом читал! Сашка не знал тогда, что войны хватит и на его долю.

Народ валом валил в военкомат. На возбужденных лицах и призывников и добровольцев была видна решимость, злость. Страха и растерянности не было.

Только женщины плакали.

И сейчас перед моими глазами стоит фигурка матери на перроне вокзала. Невысокого роста, еще не старая, но уже не молодая, она все гладила меня по спине, не в состоянии что-либо говорить. Лицо ее было залито слезами, она смахивала их, чтобы неотрывно смотреть мне в глаза. Раздался третий удар колокола и протяжный свисток. Поспешно обняв и поцеловав мать, я уже на ходу вскочил на подножку и, вися на ней, махал ей рукой.

Она нетвердо побежала за поездом. Затем, увидев, что мой вагон неумолимо удаляется, остановилась, вытянула вперед руки. Так она и осталась в моей памяти с протянутыми ко мне руками.

4

Раны мои заживали плохо. При очередной перевязке женщина-врач дольше, чем обычно, рассматривала их, затем объявила, что мне предстоит еще одна операция: кости слишком сильно выпирают, и, если сейчас раны зарастут, то всякое прикосновение к ним будет крайне болезненным. Не исключено, что раны откроются снова.

Значит, опять операция… А что, собственно, я могу ожидать, кроме страданий? И для чего, зачем опять терпеть? Я ведь все равно лишний в этой жизни, и для чего она мне, такая жизнь? Я механически хожу, что-то ем, отвечаю на вопросы. Но меня давно ничто не интересует. Я сторонюсь людей, ищу одиночества.

Метрах в трехстах от госпиталя, извиваясь, протекала чистая и довольно глубокая речушка. Название я ее уже не припомню. Дни стояли солнечные, погожие, мимо госпиталя к ней то и дело пробегали стайки босоногих, загорелых ребятишек.

Однажды после обеда, когда солнце палило особенно нещадно и все спрятались от его жгучих лучей, я, накинув халат, вышел на улицу. Она была пуста. Я не спеша направился к реке.

По обе стороны узкого переулка высились изгороди. Видно, их давно не поправляла мужская рука. Некоторые покосились, иные и вовсе повалены не то ветром, не то скотом. На жердях и столбиках сушились перевернутые глиняные кувшины из-под молока, стеклянные банки. В глубине дворов густо зеленели сады.

На перекрестке на длинной привязи паслась коза. Даже она старалась держаться в тени забора. Вокруг бегал, выбрыкивая ножками, крохотный белый козленок, то и дело норовя добраться до материнского вымени. Но каждый раз, когда это ему почти удавалось, коза лениво отпихивала его прочь.

Вот из ворот выскочил щенок, куцый, взъерошенный, мордочка вся в волосах. Тявкнул на меня пару раз и, трусливо поджав хвост, бросился обратно.

Из соседнего огорода показался выводок во главе со старым серьезным гусаком. Гогоча и хлопая крыльями, они устремились к воде.

Я присел на пенек. Взгляд невольно тянуло к воде. Поднялся, подошел, наклонился над небольшим обрывом. Вода в этом месте была темной, течение замедлялось. На поверхности не спеша кружила коричневая пена.

«Здесь, должно быть, глубоко… Обрыв, омут… Один шаг — и все кончится. Отмучаешься сам, избавишь от обузы других…» — Я думал о себе отстраненно, словно о постороннем. Спокойно искал я в уме те нити, которые могли бы связать меня с жизнью. Но не находил их. Ну, один шаг!

Легкое звяканье заставило меня резко обернуться. К речке спускалась девушка в розовом вылинявшем сарафане с ведрами в руках. Она шла босиком, напевая какую-то песенку и внимательно вглядываясь в изгибы крутой тропинки. Но вот, наконец, она подняла голову и встретилась взглядом со мной. Девушка вздрогнула и замерла на месте. В ее голубых глазах застыло изумление.

— Вы… Вам что, плохо?.. Может быть, воды? Давайте, я отведу вас в тень! — сбивчиво заговорила она.

— Спасибо, ничего. Голова чуть закружилась, но уже все прошло. Вы… не беспокойтесь Все нормально!

Девушка зачерпнула полные ведра и, часто оглядываясь, начала подниматься по тропинке.

Посидев немного, поплелся вслед за нею и я. Но не успел пройти и половину переулка, как распахнулась калитка. Передо мной стояла пожилая женщина, из-за спины выглядывала уже знакомая мне девушка в сарафане.

— Сыночек! — ласково заговорила хозяйка, протягивая целое сито яблок и груш. — Возьми вот… Покушаешь. Миленький, да тебе нечем даже взять. Давай, я тебе их в карманы халата положу!

Я стоял как истукан, пока добрая женщина набивала спелыми плодами большие карманы синего халата. Пробормотав слова благодарности, я, сгорбившись, пошел дальше. Спиной чувствовал жалостные взгляды женщин. И словно в подтверждение этого до слуха донеслось:

— Мальчишка еще совсем… Господи, бедная мать!

До госпиталя оставалось пройти уже совсем немного. Но густой нарастающий гул заставил меня поднять голову. Высоко в небе армадой летели фашистские самолеты. Их было несколько десятков. Они направлялись на восток. Нагло, без прикрытия, точно у себя дома!

Не успел я подумать об этом, как из-за солнца неожиданно вынырнули три небольшие точки. Они быстро приближались, увеличиваясь на глазах. Истребители! Наши истребители. Но что они сделают против такой силы, уж лучше бы убирались подобру-поздорову. Только остроносые «ястребки» и не думали скрываться. Для начала они пронеслись над головными машинами, стреляя из пулеметов и пушек, затем развернулись и снова ринулись в атаку. Строй бомбардировщиков разваливался на глазах. Одни вынуждены были ввязаться в бой, другие продолжали лететь дальше. Но были и такие, что отвернули в сторону, сбрасывая где попало свой смертоносный груз.

Инстинктивно я рванулся бежать в укрытие: во дворе и на улице возле госпиталя были вырыты глубокие щели. Но тут же замедлил шаг, затем остановился. Мне ли бегать от смерти, человеку, которому совсем не нужно жить? Подняв голову, я во все глаза глядел, как прямо надо мной одна за другой отделялись от самолетов бомбы. Они аккуратно выпрямлялись в полете и, оглушительно свистя и завывая, неслись вниз. Где-то за госпиталем раздались мощные взрывы. Не успел я разглядеть, что там, как тяжко ударило совсем рядом. Меня подняло в воздух и бросило на землю.

Очнулся я в постели. Медленно обвел взглядом палату. Она была переполнена ранеными. Люди лежали даже на полу. Неужели остался жив? Налет авиации припомнился мне совершенно отчетливо, я даже зажмурился при виде приближавшихся бомб. Снова открыл глаза. Да, жив. Попробовал поднять ноги, пошевелил культями, повернулся. Кажется, все цело. Вот только шум в ушах, боль в пояснице, в руках. Ко мне наклонился какой-то раненый, он что-то объясняет, но я его не слышу. Контузило. Неужели я еще и оглох?

5

— Сестра! — чуть не во весь голос закричал Новиков. — Сестра! Черт знает, где их носит! — выругался он и преувеличенно громко начал стонать.

Вот уже две недели, как я нахожусь в саратовском госпитале. Слух восстановился довольно быстро. Но настроение по-прежнему ни к черту. Отчего-то пропал сон. А тут еще после отбоя, как обычно, разбушевался Петр Новиков.

Он тоже недавно поступил в этот госпиталь. Летчик-истребитель. Говорят, над линией фронта сбил «юнкерс», но и сам не уберегся. Самолет его вспыхнул и потерял управление. Придя в себя чуть ли не у самой земли, собрал силы и выпрыгнул из машины. К счастью, сильный ветер отнес парашют на наши позиции. Там его, обгоревшего, с пробитой головой, подобрали бойцы.

— В чем дело? — В дверях появилась наша аккуратная краснощекая Грета.

— Сестра, голова раскалывается! — застонал Новиков, прикладывая руку ко лбу. — Дай, пожалуйста, морфий, — сбавив тон, тихо попросил он.

— Я не могу, и вы это знаете. Не прописано врачом…

— Не прописано! — взрывается Новиков, резко садясь в постели. — А головы людям проламывать железом — это прописано? Для кого бережешь снотворное, для генералов, что ли? Я летчик, офицер!..

— Что здесь происходит? — В палату торопливо входит дежурный врач. — А, это вы, Новиков.

— Елизавета Петровна, я ни за что не усну. Ужасные головные боли, а она жалеет…

— Новиков, но вы же разумный, образованный человек. Вы должны знать, что такое морфий. Привыкнете к нему, и что тогда с вами станет?

— Доктор, не привыкну. Только сегодня. Последний раз! — торопливо бормочет Петр, чувствуя, что ему уступают.

— Ну, хорошо. Сделайте ему укол, — пощупав пульс, распорядилась врач. — Только с уговором; больше не шуметь.

— Конечно, Елизавета Петровна, конечно. Последний раз! — Новиков обрадованно обнажает руку. Через минуту над ним наклоняется Грета со шприцем в руках.

— Сестренка, и мне! — просит Кузьма Белоконь, лежащий у двери. — Хиба я хуже других?

— Что вы, дядя Кузьма! — усмехается Грета. — Наоборот, вы гораздо лучше, потому что умеете обходиться без морфия. — И потушив свет, сестра выходит из палаты.

Через некоторое время я слышу, как громко, с посвистом начинает храпеть Кузьма, как засыпая, бормочет Новиков: «Я летчик, я в небе летал… Я в небе, а она…»

Новиков летчик, офицер. Ему почему-то кажется, что он имеет право кричать на медсестер, а порою и на врачей. Сколько у них терпения, сколько выдержки! Я ни разу не слышал, чтобы кто-то ввязался в перепалку с разбушевавшимся больным. А таких тоже повидал немало. Кое-кто даже за костыли хватался. Нервы у раненого человека порой сдают быстро. Вот и наш Новиков, парень-то вроде неплохой, но совершенно не может держать себя в руках. Конечно, ему крепко досталось. Рана на голове едва заросла, сквозь тонкую пленку видно, как пульсирует кровь. Но все равно нельзя же так распускаться. И этот морфий… Он уже не одному больному искалечил судьбу, такие случаи нам известны. Я снова вспоминаю санитарный поезд и лежащего в проходе на носилках Липатова. Умел держаться человек!

Новиков летчик. Я ведь, собственно говоря, тоже должен был стать военным летчиком. Может быть, сейчас летал бы на боевые задания…

А началось все еще с десятого класса. Я уже говорил, что старшая сестра, Валентина, вышла замуж за пилота. Помню, была тогда популярна шуточная песенка: «Мама, за летчика пойду!» И мы с братишкой ее Валентине часто напевали. Шутки шутками, а летчики в те времена были настоящими любимцами народа. Я с удовольствием примерял перед зеркалом военную гимнастерку Алексея. На груди — большой значок парашютиста. Здорово!

Не могу сказать, что я бредил небом, самолетами. Но все-таки это было так интересно! Почему, скажем, не записаться в аэроклуб? Среди старшеклассников кто-то уже прыгал с парашютом, кто-то собирался прыгать, и об этом знали все.

Записался в аэроклуб и я. Начались занятия, конечно, с изучения матчасти, теории. В клубе мне все нравилось, даже специфический запах мастерских — клей, дерево, ацетон… Правда, не только до полетов, даже до прыжков с парашютом дело не дошло. Помешала война.

В военкомате знали, что я учился в аэроклубе, и меня направили в летную школу. Военно-авиационная школа первоначального обучения — так она называлась, а базировалась вначале в глубинке, в Сальских степях.

Бывало, на станичных улицах еще совсем темно, а уже слышна команда «По машинам!». В предутренней дымке за нами клубится пыль, лениво лают растревоженные собаки. Наши грузовики мчатся во весь дух к аэродрому. Кое-где во дворах мелькают одежды женщин, вставших спозаранку, чтобы подоить коров. Женщины подходят к плетню и провожают нас недоуменными взглядами: какая нужда погнала летчиков в такую рань?

Запомнился первый самостоятельный полет. Ты один в бескрайнем синем небе. Ровно работает мотор, зато гулко стучит сердце. Но понемногу ты успокаиваешься. Начинаешь отчетливо различать карликовые дома, узкие ленты дорог, крохотные макеты дальних рощ. Машина, оказывается, вполне послушна твоей воле. Вот она делает крутой вираж, вот входит в боевой разворот, с бешеной скоростью несется вниз чуть ли не в отвесном пике и снова легко взмывает вверх…

А при посадке я сломал дужку на конце крыла. Крепилась она с нижней стороны и принимала на себя удар при крене на посадке. Пружинила, даже ломалась, зато крыло оставалось целым и невредимым.

Вот и со мной так случилось. В первом же полете. Небольшое покачивание крыльями, и дужки как не бывало. Хоть авария и не ахти какая, все же неприятно. Выговор получил от инструктора. Присел в сторонке, переживаю. Тут и подошел ко мне Чернобровкин.

— Ну, чего так расстраиваешься? Техник поставит новую дужку, вот и все дела. Опытные летчики, не чета нам, их ломают, а у тебя первый вылет!

Смотрю, парень вроде не смеется. Глаза внимательные, лицо открытое. Слово за слово, мы разговорились. Сам Леонид из Белоруссии. В армию ушел вместе с отцом, но, с тех пор как разлучились, ничего о нем не знает. Нет известий о матери, о младшей сестренке, они остались на оккупированной фашистами территории. Мы подружились с Чернобровкиным, да так, что не расставались ни в авиации, ни потом в пехоте.

В этой школе летали очень мало: то не было горючего, то самолетов. Фронт приближался. Настал день, когда нас эвакуировали на восток.

Приехали к месту дислокации. Степь. Добираться пришлось пешим порядком. Нас ожидали какие-то длинные, просторные бараки. С начала зимы их не отапливали. Холодина ужасная. Мы жались друг к другу, толкаясь и греясь, ожидая, что решат командиры.

Комиссар батальона принес нерадостную весть. Машины с топливом застряли где-то в пути, и рассчитывать на них сегодня не приходится. Выход один — идти в степь, рвать кугу, похожую на хворост. Пойдут только добровольцы.

Человек двадцать пять шагнули из строя. Мы с Чернобровкиным в том числе.

Экипировали нас — будто предстояла экспедиция на Северный полюс. Выдали утепленные комбинезоны, летные меховые рукавицы, шлемы, даже очки. Вскоре мы убедились, что все это не зря.

На улице в этот час творилось уже что-то невообразимое: свист, завывание и сплошная пелена снега. Нас сразу же обволокло и облепило с головы до ног. По совету комиссара, мы шли попарно, гуськом, обвязав друг друга веревкой, чтобы не потеряться в буране. Наконец показались на снегу тоненькие прутики этой самой куги. До чего же жалкое растение, и как трудно добраться до его убогого корешка! Ведь инструмента никакого, только у некоторых оказались с собой ножи. Остальные разгребали снег и рвали кугу руками.

Через час-полтора на полу бараков были навалены внушительные ворохи этой самой куги. Гулко и жарко загудело в печах. Теплый воздух быстро наполнил помещение. Курсанты воспряли духом. И только на наши перчатки, роскошные летные кожаные перчатки, жалко было глядеть.

Здесь, в степи, пробыли мы недолго. И для чего, собственно, нас сюда привезли, никто не понял. О полетах не могло идти и речи. Проводились теоретические занятия, занимались строевой подготовкой, несли караульную службу. Стоишь, бывало, ночью под ружьем, а волки невдалеке глазами сверкают. Голодные до того, что и человека не боятся.

Несколько раз нас потом перебазировали с места на место. Пожалуй, мы больше ездили, чем летали. Досталось и холода, и жары — когда стояли за Волгой и температура в тени упорно держалась выше сорока градусов.

А тут как раз пошли слухи, что школу нашу думают расформировать. Так оно и получилось. Часть курсантов направили в другие летные училища, а большинство, в том числе и меня с Чернобровкиным, на фронт. Попали мы в дивизионную разведывательную роту.

6

Морозным ранним утром к нам в госпиталь прибыла очередная партия раненых. Принесли новенького и к нам.

— В офицерской палате сейчас нет свободных мест. Поэтому к вам временно кладем старшего лейтенанта, — объяснила сестра-хозяйка. — Состояние у него тяжелое, так что вы, пожалуйста, не шумите.

На носилках лежало безжизненное тело. В лице ни кровинки. Санитары на миг заслонили его от меня. Он застонал и открыл глаза. Наши взгляды встретились.

— Петров Анатолий… Вот так встреча! — тихо проговорил он запекшимися губами.

— Липатов! — вскочив с постели, я в два прыжка очутился около его койки. Николай слабо улыбался.

— Ну вот, Анатолий. Теперь нам никуда, видно, друг от друга не деться, пока не вылечимся! — не то шутя, не то серьезно сказал он и прикрыл глаза.

Выглядел он неважно. Много хуже, чем тогда, в санитарном поезде. Как бы угадывая мои мысли, Липатов объяснил:

— А у меня, брат, с ногою дело швах. Даже пошевелить больно. Вот направили сюда… Говорят, в вашем госпитале врачи хорошие, вылечат.

Но врачей состояние Липатова встревожило. Многие из них осматривали его рану, даже один известный профессор. Все сходились на одном: положение серьезное, возможно, осложнение, гангрена. Николаю предложили ампутацию.

— Нет, вытерплю все, но ногу резать не дам! — слабым, но твердым голосом отвечал на уговоры Липатов.

Когда ему стало чуть лучше, я рассказал о своем невеселом житье. О контузии. Не скрыл при этом, что не слишком-то прятался от бомбежки.

Николай долго молчал.

— Да ведь мы уже говорили с тобой на эту тему, — с трудом произнес он. — А ты опять огорчаешь меня. Фашист хотел убить тебя, убить меня. Но не смог, только ранил. Что ж, давай ему поможем, давай сами наложим на себя руки! То-то обрадуем врага. Да только он этих подарков не дождется.

Он перевел дух и уже тише закончил:

— У тебя нет рук. Но твоя голова еще пригодится людям. Что касается меня, то я и сейчас верю, что буду воевать.

Липатов оставался Липатовым.

Госпиталь наш размещался в здании бывшего ресторана. Внизу — большой холл, он пустовал. Здесь я любил в одиночестве сидеть на подоконнике и, чуть приоткрыв штору, смотреть на улицу. Повезло нам, что госпиталь стоит здесь, в центре Саратова, а не на задворках, где, кроме сугробов, ничего не увидишь. Лязг трамваев, шум машин хоть как-то развлекают. Спешат на работу люди. По делам. С работы. Вот раздается гудок завода. Я уже знаю, что это начинается первая смена. Ну а мне пора идти на завтрак.

Вздохнув, я поднимаюсь по лестнице. Впрочем, завтрак еще не принесли. Липатов бреется лежа, подложив под голову две подушки. Ногу свою он все-таки отстоял, и после мучительной чистки ее снова одели в гипс. Кузьма Белоконь сочиняет очередное письмо. До войны был трактористом, работал в колхозе. Но вот потерял ногу. Мучился Кузьма — как же он теперь без трактора? И долго не хотел сообщать о своем несчастье родным, вообще не писал ни строчки. Уговорил Кузьму комиссар госпиталя. Жена очень обрадовалась, что он все-таки жив, собирается приехать вместе с дочкой, навестить его. Поднялось настроение у нашего Кузьмы, теперь только и разговоров, что о жене да о доме.

Комиссар к нам заходил частенько. Был он уже пожилым человеком и многим из нас годился в отцы. Он прекрасно разбирался в положении на фронтах, умел толково ответить на любой вопрос, а вопросов раненые задавали много. Но главное, легко находил общий язык и с ранеными, и с медперсоналом. Он был в курсе всех наших дел, каждому готов был помочь. Причем не дожидаясь просьбы.

В нашей палате комиссар всегда был желанным гостем. Подолгу беседовал он с Липатовым, видно нравился ему этот волевой офицер. На этот раз, собираясь уходить, комиссар неожиданно повернулся ко мне и попросил на минутку зайти к нему в кабинет.

Кабинет находился на третьем этаже. Я здесь был впервые и с интересом разглядывал просторную, светлую комнату. Напротив двери, ближе к окнам, стоял громоздкий письменный стол. Вдоль стен несколько стульев, видавший виды кожаный диван, а дальше — двустворчатый шкаф, плотно забитый книгами. На стенах портреты Ленина и Сталина.

Комиссар тяжело опустился на диван и усадил меня рядом с собой. В тишине отчетливо слышалось тиканье настенных часов.

— Книги любишь? — Комиссар показал рукою на шкаф. — Заходи, бери, что понравится, отказа не будет.

— Спасибо.

— Вот, например, «Тихий Дон» Шолохова. Читал?

Комиссар встал и снял с верхней полки синюю книжку.

— Можно сказать, что нет. Так, листал когда-то…

— А ты почитай внимательнее. Книга стоящая.

Он положил томик на стол и внимательно взглянул мне в лицо.

— Ты сам-то откуда, Анатолий?

— Из Краснодара… с Кубани. — Я все еще не мог преодолеть скованность. Даже медсестры давно оставили меня в покое, зная, что, кроме односложных ответов, ничего не добьются.

— Кубань… Богатые места! — мечтательно проговорил комиссар. — Когда-то я там воевал. Приходилось и позже бывать несколько раз. Какие сады, какая земля! После госпиталя, наверное, домой поедешь?

— Нет. Нет у меня дома, родных…

— У меня… тоже, — несколько помедлив, сказал он. — Жена в Бресте осталась. Сам знаешь, какие там были бои. С тех пор о ней ничего не известно. И от сына, с фронта, почти год нет никаких вестей. Я надежды не теряю, но…

Глубокая морщинка пролегла у него на лбу, седая голова низко опустилась.

«Да ведь он же совсем старик!» — мелькнула мысль. И, возможно, впервые за последнее время я почувствовал жалость и сострадание к чужому горю.

Как бы очнувшись, комиссар выпрямился, глубоко вздохнул:

— Ну, ладно. Давай поговорим немного о тебе. Скажи, что сам думаешь о своем будущем?

— Какое же у меня будущее? — вырвалось из груди. — Калека на всю жизнь, обуза для других. Дом для инвалидов — вот и все мое будущее!

— Как же ты заблуждаешься, дружок! — ласково дотронулся он до моего плеча. — Люди в твоем положении борются с судьбой, и борются успешно. Вспомни автора романа «Как закалялась сталь». Ноги отнялись, рука, а потом и ослеп совсем. Но ведь сумел принести пользу своему народу, пользу огромную!

— Таких, как Островский, в жизни почти не бывает, — возразил я, не поднимая глаз.

— Неправда! Как Островский в точности, может быть, и нет, но подобных ему немало. Далеко ходить не надо. Я знаю одного слепого. Он совершенно ничего не видит, понимаешь? Однако работает преподавателем в педагогическом институте. Лекции читает, и неплохо, говорят, получше некоторых зрячих! А вот тебе еще пример. В прошлом году из нашего госпиталя выписался Костя Глухов, без обеих ног. Сейчас он учится в университете, на физико-математическом факультете. Чем же ты хуже? Голова у тебя работает и, как я заметил, неплохо. Глаза видят, ноги целые. Рук нет? Ну что ж, до некоторой степени их можно заменить.

— Чем же заменить? — с отчаянием воскликнул я. — И что вообще я способен делать сейчас?

— Сейчас ты способен учиться! — как можно спокойнее ответил комиссар.

— Учиться? — машинально переспросил я. — Это легко сказать. Но ведь я не могу даже есть без чужой помощи…

— Ничего, это пока. Пусть только подживут твои раны, и мы что-нибудь придумаем. Саратов — город студенческий, здесь одних институтов около десятка, а техникумов и того больше. Ты ведь неплохо учился в школе, так? Чем же не подходят для тебя, скажем, педагогический или юридический институты?

«Все это только слова утешения!» — подумал я, а вслух пробормотал:

— Это так трудно представить… а осуществить…

— Можно! — перебил меня комиссар. — Если только ты сам этого захочешь.

7

В палате нашей стало оживленнее. Почти у всех дела пошли на поправку. Кузьма Белоконь осваивал костыль, расхаживая по коридору. «Ходячим» больным стал и Петр Новиков. От былых страшных ожогов у него осталось лишь несколько рубцов. Часто они с Кузьмой резались в домино, приглашая к себе Димку Молоканова, младшего из всех нас. Но Димка более одной партии усидеть не мог — такая у него беспокойная натура.

Кажется, лучше обстояли дела и у Липатова. Вставать он, правда, еще не мог, до этого было далеко. Но, по крайней мере, прекратились изматывающие боли, опасность миновала. Улучив минутку, я рассказал Николаю о разговоре в кабинете комиссара, о том, что он пытался меня как-то обнадежить. Липатов не удивился.

— Раз человек тебе так сказал, значит, он что-то знает. Комиссар наш пустыми словами бросаться не будет!

Соседняя палата считалась офицерской, хотя офицеры лежали и в других местах. Мы нередко ходили друг к Другу, обменивались новостями и книгами, а в последнее время играли в шахматы. Липатов это всячески поощрял и, немного зная теорию, дал мне несколько уроков. Фигуры за меня передвигал кто-либо из болельщиков либо сам партнер.

Вот и сегодня не успели позавтракать, как меня позвал «взять реванш» сосед Евгений.

— Ребята, не успеете, скоро обход! — предупредил нас Кузьма.

— Ничего, мы по-быстрому.

Только успели сделать несколько ходов, как вбегает кто-то из больных и кричит:

— По местам! Идут!

Я бросаюсь к себе. В коридоре чуть не сбиваю с ног врача и медсестру, направляющихся в пашу палату. Грета укоризненно качает головой.

Врач Басова, обычно серьезная, даже строгая, была сегодня, по-видимому, в хорошем настроении и на мою выходку никак не прореагировала.

— Как самочувствие, как спалось? — обратилась она к Кузьме Белоконю.

— Добре, доктор. Спал как убитый и даже снов никаких не бачив.

— Это хорошо, — улыбнулась она. — Давайте посмотрим вашу ногу. Ну, вы молодцом, рана почти зажила. Скоро можно будет собираться домой.

— Скорей бы, доктор. Душа извелась по земле.

— Потерпите, вам недолго осталось.

Дошла очередь до меня. Врач присела на кровать:

— Ну, показывайте свою культю.

Я протянул правую руку. Она долго щупала и мяла ее. И наконец тоном, не терпящим возражений, заявила:

— Все в порядке. Петрова можно готовить к операции.

Я растерялся. Может, я ее неправильно понял? Какая еще операция, если раны мои так хорошо затянулись? Я ведь уже собирался снимать бинты…

— Да, да, операция, чему вы удивляетесь? Только пугаться ее не надо. Разрежем культяшку вот так, — провела она вдоль руки, — и получится что-то вроде пальцев. Ими вы сможете многое делать самостоятельно.

Ошеломленный, я никак не мог сообразить, о чем идет речь. Как это «разрежем», какие еще пальцы?

Больные, кажется, были озадачены не меньше меня. И только Липатов ободряюще кивнул головой.

А врач, не желая замечать моего замешательства, продолжала:

— А чтобы не было сомнений, я советую вам, Петров, вместе с теми, кто может ходить, навестить одного больного. Он лежит в двадцатой палате. У него очень тяжелое ранение, тяжелее, чем у любого из вас. Но парень молодец, духом не упал. Фамилия его Несбытнов. Сегодня же и сходите.

— Вот это новости! — воскликнул Димка, когда за врачом закрылась дверь. — Неужели тебе могут сделать пальцы?

— В таком случае определенный расчет соглашаться на операцию! — подхватил Кузьма.

Тихий час тянулся для меня, как сутки. Наконец мы отправились к Несбытнову. В палате чисто, даже уютно. Неожиданные визитеры, кажется, никого не удивили.

— А… кто здесь Несбытнов?

— Я, а что? — откликнулся лежавший в углу парнишка с черными усиками и живыми выразительными глазами.

— Мы из восьмой палаты… По рекомендации Басовой, врача…

— А… — догадался Несбытнов, скользнув взглядом по моим рукам. Видно, не впервые ему было принимать таких гостей. — Что ж вы стоите, проходите!

Он сел на койку, отбросив в сторону одеяло.

У него не было ног. Выше колен. И не было обеих рук, кистей.

— Смелее, что ж вы растерялись! — подбодрил он нас.

Но мы, потрясенные, не могли тронуться с места. Врач, конечно, предупреждала, что у него серьезное ранение, но то, что открылось перед нами…

— Присаживайтесь, не стесняйтесь! — голос у Несбытнова сочный, приятный, в глазах искринки, и сам он весь в непрерывном движении. — Вы, наверное, хотели увидеть мою руку? — он покосился на меня и поднял правую культю. Она была раздвоена и походила на клешню.

Но что я вижу? Два неуклюжих «пальца», из которых состояла эта клешня, вдруг… зашевелились. Они стали расходиться в стороны, двигаться вверх, вниз… Я не верил своим глазам.

— А ложку… а ручку… ими можно держать? — спросил я дрогнувшим голосом.

— Конечно. Вот, пожалуйста! — И он ловко подхватил с тумбочки отточенный карандаш. — Кому нужен автограф Несбытнова из двадцатой палаты?

Он бросил карандаш, захватил лежащее на тарелке печенье и сделал вид, что жует его.

— Я ведь теперь сам ем! — продолжал балагурить Несбытнов. — Прежде меня кормила няня, намучились мы друг с дружкой. Я привык все делать быстро, а у нее от ложки до ложки выспаться можно. Зато теперь как хочу, так и ворочу!

Поговорив о том о сем, ребята мои собрались уходить. Несбытнов сделал знак, чтобы я остался.

Воселость его исчезла, лицо стало серьезным и строгим.

— Подойди поближе! — попросил он. — Ну-ка, покажи свою культяшку. Ничего, подойдет. Будет не хуже, чем у меня. Тебе предлагали операцию?

— Да… Сегодня утром.

— Соглашайся, о чем речь. Это же, можно сказать, спасение для таких, как мы.

— Я не боюсь… даже с радостью…

— Радости тут, конечно, немного. Ну, потерпишь. Держись, браток. Нам надеяться не на кого.

— Это точно.

— Придешь потом, покажешь, как получилось. Успеха тебе!

Узнали мы, что Несбытнов был связистом. С двумя бойцами отправился исправлять повреждение на линии, да нарвался на засаду. Товарищи были убиты, а сам он тяжело ранен. Чуть ли не целую ночь в метель пролежал на снегу. Руки и ноги оказались отмороженными, их ампутировали. Потом началась гангрена. Сделали операцию — неудачно. Снова воспалительный процесс. Пришлось отрезать ноги выше колен…

8

Как я и догадывался, Липатов был в курсе всех дел. Он давно уже, оказывается, говорил с комиссаром о моей дальнейшей судьбе. Непростую операцию под названием «крукенберг» в нашем госпитале освоили довольно уверенно. Две кости — лучевая и локтевая, расчленялись хирургом, и таким образом создавалась клешня. Или два «пальца», как выразилась врач. Один из них, правда, был почти неподвижным, зато другой мог отклоняться вправо и влево, вверх и вниз. Для человека, не имеющего обеих рук, это было неслыханным счастьем. Побывав в палате Несбытнова, я воспрянул духом. Но почему же мне не сказали о «крукенберге» прежде?

Липатов объяснил, что врачи опасались сообщить об очередной операции: я ведь еще не отошел от предыдущей. Зря, пожалуй, опасались. Не физические страдания, а безысходность доставляли мне самую мучительную боль.

Наконец этот решающий день наступил.

Сразу же после обхода в палате со шприцем в руках появилась Грета. Сегодня она выглядела необычно праздничной, нарядной: в новеньком накрахмаленном халате, в идеально чистой косынке, повязанной так ловко, что совсем не видно светлых волос.

— Ну, Анатолий, будем готовиться к последней операции.

— Лишь бы толк от нее был, — неуверенно, но с затаенной надеждой говорю я, протягивая сестре руку для укола.

— Не сомневайся, дорогой. Толк будет.

Через несколько минут я уже в операционной. Большая светлая комната, запах лекарств, суета сестер, делающих последние приготовления. Врачи с марлевыми повязками на лицах. Все это знакомо. Слишком знакомо. Для начала два мучительных укола в нервное сплетение в области плеча. Рука словно одеревенела. Ее резали, чистили, зашивали. Я находился в сознании. Временами, когда сильно затрагивали кость или нерв, пронзала острая, выматывающая душу боль. Казалось, что еще немного, и я не выдержу. На вопрос врача: «Как самочувствие, Петров?» — глухо, сквозь зубы отвечал: «Ничего, терпимо…»

Наконец меня отвезли в палату и уложили в постель. Я тяжело дышал. Температура поднялась до 40 градусов. Лицо горелое как в огне. Я то терял сознание, то приходил в себя, с трудом сознавая, где я и что со мной.

Грета почти не отходила от моей койки, прикладывая мокрое полотенце ко лбу.

На другой день состояние мое нисколько не улучшилось. По-прежнему держалась высокая температура. Мне сделали укол снотворного, и я забылся в тревожном сне.

К вечеру к Липатову пришла мать, маленькая, щуплая женщина. Она жила в отдаленном районе здесь же, на Саратовщине. Липатов недавно написал ей, что лежит в госпитале. Поселилась на частной квартире, и вот уже несколько дней подряд навещает сына.

— Что с ним, — тихо спросила она Николая, посматривая в мою сторону.

— У него тяжелое ранение, мама. Это мой друг, Анатолий. Вчера ему делали операцию, резали руку…

Женщина подошла ко мне, положила на лоб сухонькую руку.

— Бедненький, у него жар. Может быть, дать кисленькое?

Она очистила спелый плод граната, извлекла несколько зерен и положила мне в рот.

Я зачмокал губами, ощущая приятную охлаждающую кислоту. Старушка присела рядом.

Я и сейчас помню вкус этого чудесного спелого граната. На глазах у меня выступили слезы, и я их не стыдился. Наверное, даже солдату, изведавшему все, в какие-то минуты необходима ласка матери. Пусть даже не своей, пусть чужой.

— Ну, вот видишь, Петров, пальцы твои начинают понемногу подживать! — заметила врач Басова, обрабатывая на очередной перевязке мою культю. — Ну-ка, попробуй пошевелить ими. Представь, что этот, верхний — твой большой палец. Попробуй его приподнять и отвести в сторону. Вот так, прекрасно! — подбадривала она.

С содроганием сердца смотрел я, как мой «палец», еще бесформенный, неуклюжий, с незажившими рубцами — мой «палец» шевелился! Мне вдруг показалось, что он вот-вот отвалится или перестанет повиноваться, и тогда все пропало! Затаив дыхание, старался двигать им как можно медленнее и осторожнее.

Заметив это, врач усмехнулась:

— Смелее, смелее работай! Не бойся, ничего страшного уже не случится. Сегодня мы их забинтуем раздельно. А ты старайся все время понемногу ими шевелить. Теперь ведь самое главное — хорошенько их разработать.

Во время обеда неожиданно для всех и, пожалуй, для себя я потребовал ложку. Кое-как втиснул ее между забинтованными «пальцами» и стал осторожно есть. Ложка держалась неустойчиво, мешали бинты, она падала в тарелку. Я и не запомнил, что же хлебал: суп или борщ. Но это было неважно. Я был почти счастлив: ведь я ел самостоятельно!

9

Утром после завтрака меня ожидал сюрприз. Пришел комиссар и принес письмо. На конверте отчетливо виднелся треугольный штемпель полевой почты.

— От кого бы это?

Комиссар и Липатов понимающе переглянулись. Это по их настоянию недели две тому назад я написал (вернее, диктовал, а писал Липатов) своему другу Леониду Чернобровкину.

Комиссар не спеша распечатал конверт, разгладил помятый лист бумаги, мелко исписанный химическим карандашом, и положил его передо мной. Затем он повернулся к раненым и стал рассказывать им последние известия. А я с жадностью впился глазами в корявые строки.

«Здравствуй, дорогой друг! Спасибо тебе за письмо. Но что-то оно уж очень пасмурное. Анатолий, это никуда не годится. Я рад, что тебе сделали такую операцию, которая поможет в жизни. И верю, что она, жизнь, сложится у тебя еще не хуже, чем у других, и дело для тебя найдется.

Несколько слов о себе, о наших ребятах. Впрочем, прежних, которых ты знал, осталось немного. Старший сержант Иванюк переведен в другую часть. Одни выбыли по ранению, как ты, другие убиты. Легче, наверное, перечислить тех, кто остался в строю: Сорокин, Максимов, Беляев и еще несколько человек. Убит Миша Самосадкин, который, помнишь, ходил с тобой в разведку. Очень много новеньких. Ребята, в общем, неплохие. Но часто вспоминаю о тебе.

Вчера ночью мы ворвались в одно село, подняли панику, стрельбу. Фашисты растерялись и почти не сопротивлялись. Я бы даже сказал, охотно сдавались в плен. Мы — к штабу. Там какой-то офицер жег бумаги. Увидел нас и тут же поднял руки. А помнишь, какими они были в начале войны?..»

Да, я это помнил. Помнил, как связанный, кричал пленный немецкий офицер. Он топал ногами, глаза налились кровью. Он выкрикивал, что завтра или на днях мы все будем расстреляны, повешены, а дети наши отправлены в концентрационные лагеря. Он не чувствовал себя побежденным. Ведь он — покоритель Европы, и уж с варварской Россией они, конечно, справятся. Случалось, даже на Курской дуге фашисты ходили в атаку «под шнапсом», во весь рост, с засученными по локоть рукавами. А теперь, пишет мой друг, немцы все чаще кричат: «Гитлер капут!» Линяет фашист. Но все равно, сколько еще прольется крови, прежде чем он будет добит!

Я был так поглощен письмом, что не замечал ничего вокруг. Мысленно я был там, на фронте, и жил в эти минуты невзгодами, лишениями и радостями своих боевых друзей. «Да, Толя! — продолжал читать я. — Спешу сообщить тебе приятную новость. Помнишь, тогда, в ночной вылазке, мы взяли «языка»? Тяжелый был, дьявол, еле-еле дотащили. Так вот, оказалось, что это довольно большая птица, офицер штаба. Дал ценные сведения. Всю нашу группу, в том числе и тебя, представили к награде. Недавно получили сообщение, что представление удовлетворено. Старший сержант Иванюк награжден орденом Красного Знамени, а мы с тобой — медалями «За отвагу».

Опустив письмо, я до мельчайших подробностей представил картину того ночного поиска. «Язык» командованию был нужен любой ценой. Несколько суток подряд мы пристально наблюдали за передним краем противника. Однажды мне пришлось целый день пролежать на земле, не шевелясь. И мы обнаружили-таки тщательно замаскированный окоп фашистского наблюдателя.

Ночью ползли к нему, маскируясь и прячась в высокой траве. Шелестел и что-то зловеще нашептывал ветер. То, что с таким трудом просматривалось днем, было во сто крат сложнее найти в кромешной тьме, когда в двух шагах ничего не увидишь.

Иной раз казалось, что мы заблудились, что враг обнаружил нас и ждет только момента, чтобы открыть губительный огонь. Но нет. Противник не подавал никаких признаков тревоги. Лишь изредка небо прочерчивали трассирующие пули да вспыхивали осветительные ракеты, заставляя нас плотнее прижиматься к земле.

Вдруг впереди послышалось приглушенное покрякивание. Это предостерегающий сигнал. Тихо, без единого звука мы подползли к Иванюку.

— Окоп, — еле слышно, одними губами прошептал тот. — Слева по ходу сообщения должен быть блиндаж.

Бесшумно, словно призраки, в зеленых маскировочных халатах мы спустились в траншею. Она была в рост человека. Края тщательно замаскированы дерном, травой.

С автоматами наперевес, в любую секунду готовые к схватке, мы гуськом продвигались вдоль траншеи. Внезапно старший сержант замер на месте. Вслед за ним застыли и мы. За поворотом неподвижно стоял часовой.

Возможно, он что-то заподрозрил и напряженно всматривался в нашу сторону. Но было очень темно, а тут еще подсвечивало из блиндажа, оттуда слышались выкрики. Немец прикрыл дверь и сделал несколько шагов в нашу сторону. Мы затаили дыхание.

Вот он остановился, прислушался. Ствол автомата направлен прямо на нас, палец на спусковом крючке. «Вдруг откроет огонь? — пронзила мысль. — Одной очередью уложит всех. Опередить его? Но тогда мы обнаружим себя и не выполним задания».

Наверное, так же думал и старший сержант.

Между тем часовой все еще стоял на одном месте, в каких-нибудь пяти метрах от нас, поводя автоматом из стороны в сторону. Он как будто приноравливался, как лучше и удобнее полоснуть. Потом… повернулся и пошел назад. Старшего сержанта будто подбросило на пружинах. Одним прыжком он очутился рядом с фашистом и обрушил на него страшный удар. Тот без звука мешком рухнул на землю.

— Чернобровкин! Останешься здесь! Петров — за мной. По возможности не стрелять!

Распахнув дверь, мы ворвались в блиндаж. Четверо немцев сидели за столом на грубо сколоченных скамейках. Пятый, в офицерских погонах, был на ногах, видимо, собрался уходить. На столе остатки ужина: раскрытые банки консервов, куски хлеба, порожние бутылки.

— Хенде хох! — громовым голосом скомандовал старший сержант, подняв автомат. Рядом с ним, готовый к бою, встал я.

Застигнутые врасплох, в первое мгновенье фашисты опешили и послушно подняли руки. Но вот офицер потянулся к оружию. Кто-то отпрыгнул в сторону. Медлить было нельзя. Мы почти одновременно открыли огонь. Блиндаж наполнился грохотом, дымом и гарью.

Четверо солдат лежали на дощатом полу. Тучный офицер, раненный, тяжело навалился на стол.

Быстро связав офицера, мы запихали ему в рот кляп и поволокли к выходу. В это время раздалась короткая очередь. Это подоспел в блиндаж Чернобровкин, и вовремя: раненный в живот солдат за нашей спиной умудрился расстегнуть кобуру и вытащить парабеллум.

Позади неожиданно задребезжал телефон. Не замеченный нами, он стоял в конце стола, за кучей наваленной посуды. И вот сейчас надрывался трескучим звоном.

— Фу, черт бы его побрал! — выругался Иванюк. — Беспокоятся. Наверное, услышали стрельбу. Ходу, хлопцы!

Но у немцев уже поднялся переполох. Где-то слышались их тревожные голоса, крики команды. Одна за другой вспыхивали ракеты.

— Ложись! — хрипит старший сержант, падая вместе с нами на землю. Ракеты, описав дугу, опускаются недалеко и гаснут. — Вперед! — вскакивая и волоча на плащ-палатке пленного, командует Иванюк. Но тут еще ярче, еще ослепительней зажигаются ракеты. Мы снова бросаемся в траву. Однако фашисты, кажется, успевают заметить нас. Вокруг жужжат пули.

Продвигаться стало труднее. А тут еще немец вдруг ожил. Каким-то чудом ему удалось избавиться от кляпа. Сделав неожиданный рывок, он вывалился из плащ-палатки и заорал благим матом, взывая о помощи.

С пленным, конечно, справились сразу, заткнули глотку, но фашисты усилили огонь. Совсем близко, захлебываясь, застучал пулемет и прижал нас к земле. Нужно было спешить. И как только, снизившись, гасла очередная ракета, старший сержант поднимал нас на ноги.

Мы падали, вставали, бежали, снова бросались на землю и тащили за собой барахтавшегося фашиста, который, кажется, с каждым метром становился тяжелее. Ноги подкашивались от бешеной нагрузки, пот градом катился по лицам, гимнастерки — хоть выжимай.

До переднего края оставалось всего несколько десятков метров. Уже четко вырисовывалась извилистая линия наших окопов. И тут немцы открыли орудийный огонь. В ответ загрохотала наша артиллерия.

Между тем мы были уже у цели. Еще рывок, еще одно нечеловеческое усилие — и мы, тяжело дыша, грязные, оборванные и окровавленные, свалились на дно окопа…

Очнувшись от воспоминаний, я глубоко вздохнул и поднял глаза.

В это время Липатов подхватил с пола выпавшую из конверта газетную вырезку.

— Анатолий, да ведь ты награжден! Смотри: медаль «За отвагу»! Поздравляю, дружище!

— «За отвагу» — добрая медаль, — заметил рассудительный Кузьма Белоконь. — Солдатская медаль.

10

Бесконечно долго тянется зимний день. Скучно. Обо всем мы уже, наверное, друг с другом переговорили. Выручают книги. Липатов, например, с ними вообще не расстается. Чтение для него — единственное доступное занятие. Вот уже несколько месяцев он не встает с постели. На спине образовались ужасные пролежни, и только железная воля не выдает его страданий. Он даже находит силы шутить и смеяться, чтобы подбодрить меня, если видит, что я повесил нос. А у самого еле-еле душа в теле. Длительная болезнь измотала Николая: нездоровое, землистое лицо, страшная худоба. Кожа да кости, да сплошные раны. Лежит с книгою в руках, но взгляд порой устремлен куда-то далеко…

Я тоже увлекся чтением, хотя для меня этот процесс не совсем простой. Трудно переворачивать страницы, но кое-как приспосабливаюсь. Когда болели после операции культи, я умудрялся делать это… пальцами ног. Разумеется, когда никто этого не видел.

«Тихий Дон», который предложил мне когда-то комиссар, я прочел несколько раз. Это была именно та книга, которая, наверное, нужна человеку в моем положении. Суровая шолоховская правда жизни, непростые, сильные характеры. Григорий, Аксинья, Кошевой… У меня как-то светлело в голове, когда я о них думал. Думал о трагическом времени «Тихого Дона». О том, что всего несколько лет назад я, мальчишка, школьник, и подозревать не мог, что сам стану участником трагедии мирового масштаба.

Размышляя, машинально спускаюсь вниз, на свой нынешний «наблюдательный пункт». Здесь, сидя на подоконнике вестибюля, люблю примечать знакомые лица. Вот эта девушка с голубыми глазами и светлыми косичками проходит мимо госпиталя каждый день без четверти десять утра. А это студенты торопятся на занятия. Одеты кто во что горазд, но глаза веселые. Вот старушка с авоськой медленно плетется на базар, часто останавливается, чтобы передохнуть. Что там сейчас можно купить, на базаре, и по каким ценам? Вслед за старушкой показался летчик в звании капитана. Я вздрогнул. Кажется, я его где-то видел. Неужели… Неужели это наш бывший командир эскадрильи?

Я прижался лбом к стеклу. Летчик, в свою очередь, бегло взглянул в окно и вдруг остановился. Он приблизился вплотную. В глазах — удивление. Смуглое обветренное лицо подернула гримаса не то боли, не то улыбки. Он что-то пытался сказать, но сквозь толстые стекла ничего не было слышно. Тогда летчик неопределенно махнул рукой и пошел прочь.

«Куда же он? А может, это вовсе не Звонарев… Но как похож!»

Мне зримо представилась наша авиашкола, молодые, веселые лица курсантов, с песней шагающих по сельской дороге. Вспомнилось вдруг, как однажды утром был сильный туман. После физзарядки курсанты толпились во дворе, возле умывальников. Но вот подул легкий ветерок стало быстро проясняться. И тут… Совсем близко послышался характерный гул фашистского самолета.

— Воздух! — запоздало закричал кто-то.

В следующее мгновенье из тумана прямо над корпусами школы появился «юнкерс».

На какую-то долю секунды все замерли, а потом бросились врассыпную. Такого еще не бывало. Обычно о налете авиации противника извещалось по радио, объявлялась воздушная тревога, а тут… Несколько сброшенных бомб — и трудно даже представить, что стало бы с нами.

К счастью, фашистскому летчику было не до бомбежки: у него на хвосте висел наш легкий бомбардировщик Пе-2. Он вел непрерывный огонь из пушек. Вскоре оба самолета скрылись из виду.

Мы без конца обсуждали, как могло случиться, что у нас в тылу очутился немецкий самолет, гадали: чем закончился воздушный бой, удалось ли удрать фашисту? После завтрака все прояснилось. Перед строем личного состава школы начальник штаба сообщил, что «юнкерс» был сбит невдалеке нашим самолетом. Радости и пересказам не было конца…

Я был так поглощен воспоминаниями, что вздрогнул, когда рядом услышал:

— Анатолий, вот ты где! А я разыскиваю… Иди скорее, там тебя какой-то летчик спрашивает! — одним духом выпалила Грета.

От быстрой ходьбы она раскраснелась, глаза блестели.

Значит, я не ошибся! Это он, Звонарев, наш старший лейтенант. А сейчас, стало быть, капитан…

— Петров, неужели ты! — Капитан осторожно обнимал меня за плечи, опасаясь, как бы не причинить боль. — Эх, угораздило-то тебя как… — Он разглядывал меня во все глаза. — Ну, рассказывай все!

Был он в кожаном реглане, шлеме и унтах, словно собрался в полет. Даже планшет, где обычно под прозрачной пленкой находится карта с отмеченным маршрутом, и тот висел на боку.

От его мужественного облика веяло чем-то близким, родным. Я пытался хоть в мыслях, хоть на мгновение ощутить себя своим среди летчиков, курсантов. Но горькая действительность уже не отпускала меня.

— Что ж рассказывать… и так все видно, — понурив голову, проговорил я. — Был на фронте, в разведроте… ранило миной… оторвало обе руки. Теперь вот сделали искусственные пальцы, — заторопился я, показывая забинтованную культяшку. — И этому рад. — И, опасаясь новых вопросов, поспешил переменить тему: — Ну а как вы, где теперь?

— Я… — словно очнувшись, переспросил он. — Что я? У меня все в порядке. После того как школу расформировали, попал в бомбардировочную авиацию. Летал на Илах, был ранен, горел… Госпитальные палаты мне тоже знакомы. Сейчас осваиваю новую машину. А там — снова на фронт. О ребятах из авиашколы знаю совсем немного. Слышал, правда, что ваш инструктор, Меденцов, воевал в истребительном полку, отличился. Награжден орденом Красного Знамени, потом командовал эскадрильей…

Постояли еще немного, делясь воспоминаниями. Вдруг он спохватился.

— Ты извини, Анатолий, я ведь никак не ожидал встретить тебя… здесь. Нечем даже угостить. Может быть, тебе что-либо нужно? Ты не стесняйся, я достану.

— Спасибо, товарищ капитан, — стал отказываться я. — Питание здесь хорошее, а больше… Что ж мне надо?

— Ну, мало ли. Куришь? — поинтересовался он.

— Нет, не курю.

— Это хорошо. Ну, ладно, я сам что-нибудь придумаю. Лежал ведь в госпитале, знаю, как надоедает одна и та же еда. Ты в какой палате?

— В восьмой.

— Добро. Ну, мне пора, — взглянул он на часы. — Прощаться не буду, я еще зайду. — И, не оглядываясь, быстро пошел к двери.

К вечеру, как и обещал, он снова был у меня. Принес печенье, плитку шоколада, даже немного мандаринов. Такой роскоши я не видел с начала войны.

Капитан давно ушел, а я все еще оставался под впечатлением встречи. Надо же — увидеть друг друга в чужом городе! Мне все не верилось, что это и впрямь был он, мой бывший командир.

Звонарева в нашей летной школе знали все. Еще бы — участник боев в Испании, награжден орденом Красного Знамени. Ни один курсант не допускался к самостоятельному полету, пока с ним лично не слетает комэска, так называли мы между собой командира эскадрильи. Если у тебя все получалось нормально, комэска не вмешивался. Он спокойно посматривал по сторонам, мурлыча песенку. Иногда вносил незначительные коррективы. Но если самолет начинал беспомощно болтаться в воздухе, Звонарев решительно отбирал управление, и ты мог быть уверен, что на земле предстоит изрядная головомойка.

Недоучек он не терпел, а за словом в карман никогда не лез. Впрочем, распекал нас не от злого нрава, и курсанты не обижались. Он постоянно внушал, что с воздушным океаном шутки плохи. С ним мы чувствовали себя, словно воробьи под крылом у степного орла.

Он и сейчас летает, воюет, а я… Но что травить себе душу? Неужели ты такой беспомощный, никчемный человек? Да быть этого не может! Тебе сделали искусственные пальцы. Они шевелятся, работают. Ты скоро сможешь писать, а это значит, сможешь учиться. И пора, наверное, всерьез пошевелить мозгами: чем и как тебе заняться после госпиталя.

11

Если нас навещали шефы, это всегда был маленький праздник. Госпиталь есть госпиталь, все тебе примелькалось, все надоело до тоски сердечной. Иной раз даже с друзьями по палате за целый день словом не перебросишься — о чем? А тут приходят раскрасневшиеся с мороза молодые девушки — и все вокруг них вроде светлее становится. Над нашей палатой шефствовали Женя и Алла, студентки университета.

В графин на столе девушки поставили живых цветов, и где только достали в такое время? В комнате сразу повеселело. Навели порядок на подоконниках, тумбочках.

Понемногу разговорились. Женя и Алла были с одного факультета, физико-математического, учились на третьем курсе. Приезжие, жили в общежитии.

— Девушки, не скучно у вас там, ребят-то, наверное, мало? — свободно встрял в разговор Димка Молоканов.

— Особенно скучать не приходится, — покраснела Алла. — Программа в университете напряженная, потом общественная работа, домашние дела… Времени свободного почти не бывает.

— А ребят у нас действительно мало, — добавила более смелая Женя. Выглядела она старше своей подруги, была рассудительная, спокойная. — На нашем курсе, например, всего двадцать человек, в основном инвалиды войны.

— Не густо! — посочувствовал Димка. — Но вы не унывайте. Скоро фашистов разобьем и все к вам вернемся.

— Девчата, принимайте и меня грамоте учиться, — пошутил Кузьма Белоконь.

— Отчего же не принять, дядя Кузьма? — засмеялись девушки. — Только выздоравливайте поскорее!

Иногда в госпиталь приезжали артисты, и это уже было настоящим событием. Вниз, в большой зал бывшего ресторана, спускались все, кто хоть как-то мог передвигаться. Иных приносили на носилках, Ваню Несбытнова, например. Он располагался «в первом ряду», и, хотя аплодировать не мог, «браво!» и «бис!» кричал громче всех. Ясно, что ни рядов, ни сцены как таковых не было, артисты стояли в двух шагах от зрителей. Сестры, врачи, забинтованные раненые… А все-таки было здорово! Артисты словно догадывались, чего нам не хватает. В программу включали много легких, веселых номеров, некоторые из них приходилось исполнять по нескольку раз.

Бывали у нас и школьники с концертами художественной самодеятельности. Мы жадно вглядывались в детские лица. Все ведь оторваны от семей, от родных. Хоть на минутку на сердце становилось теплее. Однажды после такого концерта Кузьма Белоконь уговорил черноволосого мальчишку с аккордеоном подняться в нашу палату. Почему-то ему очень хотелось, чтобы тот сыграл вальс «Амурские волны». Худенький и, наверное, полуголодный мальчик играл безотказно все, что его просили. А Кузьма тем временем, припадая на костыль, хлопотливо собирал в кулек кусочки сахара, печенье, яблоки — все, что можно было найти в наших палатах.

Однажды после обхода врачей Димка Молоканов одел халат, подпоясался офицерским ремнем, который он позаимствовал у Липатова, и отправился в соседнюю палату играть в домино. Он был большим франтом, наш Димка. У кого-то из больных, готовящихся к выписке, сменял свой изрядно поношенный халат на новый. Умудрился отстоять от полного уничтожения богатый чуб, залихватски зачесанный и чуть-чуть свисавший на глаза.

Днем в палате он почти не появлялся — бродил по зданию, заговаривал с медсестрами, с нянечками. Говорят, иногда даже выбирался в город, добывая где-то верхнюю одежду. Из всех игр предпочитал домино, но терпения его хватало лишь на одну-две партии.

Вот и на этот раз Димка перемешивал на столе костяшки домино. Женя и Алла привели с собой девушку с миловидным лицом и светлыми косичками, немного напоминавшую ту, которая ежедневно проходила мимо окон госпиталя. Димка даже привстал, открыв рот, но, поняв, что ошибся, плюхнулся на место. А девушка и впрямь была хороша, и на ресницах ее еще искрился растаявший снежок.

— Какая скромная девочка! — тихонько заметил кто-то. — Словно школьница, попавшая в компанию взрослых.

— В тихом омуте знаешь кто водится? — возразил Димка, с размаху хлопая по столу костяшкой домино. — Хочешь, я познакомлюсь с нею и сегодня же поцелую?

Возможно, Димка ляпнул это не подумав, с ним такое случалось нередко.

— Хвастать все молодцы… — подзадорил его кто-то из больных.

— Я хвастаю? Стало быть, я хвастун? — Димка тотчас же встал на дыбы, его долго заводить не надо. — Предлагаю пари!

— Ваня, не отступай! — зашумели вокруг.

— А на что спорить-то будем? — спросил веснушчатый парень.

— Хотя бы на поллитра! — не задумываясь выпалил Димка.

— Что ж, на поллитру так на поллитру, — решился тот и протянул руку.

Димка встал, бросил на стол костяшки домино, поправил рукой свой чуб и двинулся к девушкам.

Я всегда дивился его способности — подойти к незнакомой или малознакомой девушке и заговорить с нею как ни в чем не бывало. Я и в школе-то всегда их побаивался, девушек, а уж теперь вообще старался без нужды не попадаться им на глаза.

Однако на сей раз у него что-то не заладилось. Девушка либо отвечала односложно, либо отмалчивалась, краснея. Словом, разговор не вязался. Раздосадованный, Димка отошел к ее подругам. Тотчас же послышались шутки и смех.

Тем временем девушка, с которой так безуспешно заигрывал Димка, вышла в коридор. За нею с рассеянным видом направился наш донжуан. А чуть погодя ребята услышали возмущенный крик и звук пощечины.

— Иван, готовь бутылку! Не иначе как Димка исполнил свое обещание…

Все эти подробности я узнал чуть позднее. А тогда, возвращаясь из кабинета лечебной физкультуры, я увидел всхлипывающую около пальмы девушку.

— Что с нею? Почему она плачет? — спросил я у проходившего рядом ранбольного.

— Обиделась, должно быть.

— На кого?

— Да ваш Димка ее поцеловал, что ли.

— Как поцеловал?

— Поспорил с ребятами на поллитра, что поцелует, вот и…

От возмущения у меня потемнело в глазах. Я поспешил в палату.

Димка с видом победителя лежал на койке, высоко задрав ноги. Не раздумывая, я направился прямо к нему.

— Там, в коридоре, девушка плачет, — еле сдерживаясь, начал я. — Ты к этому не имеешь отношения?

Димка удивленно посмотрел на меня. Потом ресницы у него дрогнули.

— Ты тоже собираешься меня учить? А что, собственно, произошло? Ну, чмокнул я ее в щечку…

— Я тебя сейчас как чмокну в щечку, свинья ты этакая! Жаль только, что вот нечем, но все равно… Голос у меня прервался, в груди клокотало.

— Но, но, тише на поворотах! — вскочил на ноги Димка. — А то ведь не посмотрю, что ты…

— Да с тебя станет! Особенно если на спор, на поллитра…

— А чего он ко мне пристал как репей? — Димка уже явно шел на попятную.

— Анатолий говорит тебе то же самое, что и я! — приподнялся на локте Липатов.

— Слышал я вашу мораль!

— А бахвалиться нечем! Всю нашу палату опозорил! — подхватил обычно невозмутимый Кузьма.

Немного растерявшись от неожиданного натиска, Димка открыл было рот, но в этот момент в палату торопливо вошел комиссар.

— Что здесь у вас происходит? — спросил он, прикрывая за собой дверь. Все молчали, избегая его взгляда.

— Да ничего особенного, — пробормотал кто-то.

— Я слышу, что ничего особенного. Крик на весь госпиталь, хорошо хоть драку не застал. Что ж вы молчите? Белоконь, ответьте мне, о чем спор?

— Да здесь у нас случай один произошел… — Кузьма неловко покашлял в кулак. — В общем, Молоканов девушку поцеловал, а она расстроилась, плачет…

— А где эта девушка?

— Там, в коридоре.

Нина стояла на прежнем месте. Возле нее неловко топтались подруги, здесь же и сестра Грета. Они как могли успокаивали девушку. Та молчала и, как малышка, кулаками вытирала глаза. Видно было, что у нее сейчас одно желание — поскорее бежать из госпиталя, подальше от всех сочувствующих.

Но комиссар, сразу разобравшись, о ком шла речь, вежливо отозвал ее в сторону, о чем-то тихо спросил. Затем она направилась в его кабинет.

На другой день после обеда комиссар снова вошел в нашу палату. Таким хмурым мы его еще никогда не видели. Сухо поздоровавшись, он присел к столу.

Димка, сидя на койке, уткнулся в книгу.

— Так вот, товарищи, — глубоко вздохнув, начал наконец комиссар. — Разговаривал я вчера с Ниной Казанцевой…

Димка встрепенулся, но головы не поднял.

— Что вам сказать о ней? — продолжал комиссар. — Отец замучен фашистами. Брат погиб на фронте. Осталась с матерью… Вчера впервые пришла в госпиталь. Она шла сюда, к нам, чтобы как-то помочь воинам, которые так же, как ее брат и отец, пролили кровь за Родину.

Димка уже не притворялся, что читает. Он то краснел, то бледнел, кусая губы.

— Что же она здесь встретила? — строго взглянул на него комиссар. — Оскорбление, насилие, похабщину! Тот, к кому она пришла с открытой душой, разыгрывает ее на пари… Позор на весь госпиталь! Товарищ Молоканов! Вы должны загладить свой отвратительный поступок и в присутствии всех попросить у Казанцевой прощение.

Димка вскинул голову.

— Но… товарищ комиссар… Все, что угодно, но в присутствии… Я не смогу, хоть убейте!

— А оскорбить девушку — это ты сумел? Ты должен это сделать, слышишь, Молоканов? — Комиссар поднялся с места. — И не позже субботы! — добавил он уже у выхода.

Насупившись, Димка молча оделся и ушел неизвестно куда. Пропадал до позднего вечера, вернулся подавленный, с синими кругами под глазами. Ни на кого не глядя, проглотил остывший ужин и лег в постель. Было слышно, как долго он еще ворочался и тяжело вздыхал.

Утром, взяв у него градусник, Грета удивленно подняла брови.

— Что это с вами, товарищ Молоканов? У вас повышенная температура. Плохо себя чувствуете?

— Ничего, пройдет! — слабым голосом отвечал ей Димка. Видно было, что он даже рад этой внезапно свалившейся на него болезни.

При обходе врач внимательно выслушала его и назначила лекарство. Измученный бессонной ночью, Димка уснул и проспал до самого обеда. Теперь он чувствовал себя много лучше. Ребята, как и накануне, с ним не разговаривали.

Близился вечер, и Димка снова занервничал. Возможно, он надеялся, что девушки сегодня не придут. Но надежды эти не оправдались. Шефы пришли, причем не с пустыми руками. Недавно, убирая в тумбочке у Петра Новикова, Женя обнаружила там большой кусок парашютного шелка. Глаза у девчонок загорелись:

— Давайте мы сошьем вам носовые платки! Прелесть какие получатся.

И вот теперь они уже готовы, аккуратной стопкой лежат на тумбочке у Новикова. Петр невольно любуется легкой вышивкой по розовому фону.

— Кто же это так прекрасно вышивает?

— Нина.

Услышав это имя, Димка, до этого неподвижно сидевший на койке, стремительно сорвался с места и очутился на середине комнаты. Нина, украдкой следившая за ним, даже вздрогнула.

— Нина! — глухо, с хрипотцой проговорил он, приближаясь к девушке. Лицо его было настолько вымученным, что ей стало не по себе.

— Нина, — уже тише повторил он. — Я поступил с тобой нехорошо, по-свински. И вот… в присутствии всех… признаю это… и прошу прощения.

Нина стояла растерянная, взволнованная. На глазах у нее заблестели слезы.

— Не надо… Зачем? Пожалуйста… Я ведь…

И, совсем смешавшись, выбежала из комнаты.

— Ну вот, теперь окончательно расстроил девчонку! — не то шутя, не то серьезно заметила Женя.

— Я не хотел ее обидеть. Я не думал, что она так… Просто глупо пошутил. Женечка, ты ведь у нас умница. Уговори, чтобы она на меня не сердилась, хорошо?

— Ладно уж, попытаюсь.

Вздохнув свободнее, Димка повеселел. Он взял у Новикова розовый платочек и, покосившись на Женю, всхлипнул и картинно приложил его к глазам.

12

На днях комиссар объявил нам, что для выздоравливающих при госпитале открываются курсы счетоводов.

— Мне сейчас не до курсов, — сразу отказался Молоканов. — Мне бы поскорее выписаться да на фронт поспеть. И чего меня тут держат, не знаю.

— Ну, тебе, может быть, уже действительно не надо, — согласился комиссар. — Но вот, например, Петрову, да и Новикову, я бы посоветовал на эти курсы поступить. Преподаватели подобрались хорошие. Получите специальность, в жизни пригодится.

Учиться на курсах изъявили желание более тридцати человек. Я тоже решил записаться. Надо же чем-то занять себя, в конце концов. Да и специальность, в самом деле, не помешает. Однако на первое же занятие нас собралось гораздо меньше. Для некоторых ранбольных, еще недостаточно окрепших, учеба оказалась не под силу, иные просто ленились. Отказался учиться Петр Новиков, как его ни уговаривали и комиссар и Липатов.

— Из военного летчика счетовода не выйдет! — был его ответ.

Зато я ничуть не удивился, увидев в классе Ваню Несбытнова. Он махнул мне своей раздвоенной культей, и я сел рядом.

— Мы теперь с тобою еще и одноклассники, — пошутил он, доставая из кармана ручку. — Только кто у кого задачки списывать будет?

Ручка у Ивана была какая-то особая, и она меня очень заинтересовала. Уже давно, как только начали подживать пальцы, я начал тренироваться в письме. Но получалось плохо. Карандаш и ручка в клешне держались неустойчиво, приходилось все время их поправлять, напрягаться. Строчки ложились коряво и очень медленно. У Несбытнова же, как я понял, ручка специальная. И я с изумлением увидел, как, приладив ее между пальцами, Ваня уверенно и быстро написал несколько слов в своей тетрадке.

— Покажи, пожалуйста, что это у тебя за ручка такая? — попросил я.

— Пожалуйста! — с готовностью откликнулся он и положил на стол небольшую деревянную колодочку.

Я принялся внимательно ее рассматривать. С одной стороны — глубокие пазы для пальцев, с другой колодочка сужалась на конус, загнутый вниз. С внешней стороны просверлено отверстие, куда вставлялся сердечник с пером.

— Как же ты ею орудуешь? — прилаживал я ручку и так и сяк.

— Очень просто. Смотри.

Ваня взял тетрадь, ловко зажал колодочку и стал быстро и свободно ею двигать. Побежали ровные строчки букв.

— Можно, я попробую еще раз?

И, в точности копируя все движения Ивана, я склонился над тетрадью. От волнения дрожала рука, буквы ложились неровно. Чувствовалось, однако, что так писать удобнее. Правда, не хватало твердости, сноровки, но это, как говорится, дело наживное.

— Вот бы мне такую, — невольно вырвалось у меня. — Где ты ее достал?

— Шефы принесли. Они мне и другие приспособления делали. Когда еще не было пальцев, такую ручку сконструировали, что прямо на култышку надевалась.

— Кто же они, ваши шефы?

— Инженеры из конструкторского бюро одного военного завода. Давай, заходи завтра ко мне после завтрака, я вас познакомлю. Они тебе тоже не хуже этой смастерят.

— Спасибо. Приду обязательно, — с благодарностью посмотрел я на Несбытнова.

Ручку мне сделали и впрямь ничуть не хуже, чем у Ивана. В первый же вечер я исписал целую кучу бумаги.

— Что у тебя там получается? — поинтересовался Липатов. Я показал несколько листков. — Неплохо, я бы сказал, отлично! — похвалил он.

— И правда, почерк лучше, чем у меня! — удивился Новиков.

Один за другим потянулись к столу ребята.

Я сиял от радости. Действительно, получалось здорово. Даже почерк — вот удивительно, и тот не изменился.

— Сестренка, посмотри, как наш Петров пишет! — позвал Кузьма проходившую мимо Грету.

— Ну-ка, ну-ка! — наклонилась она надо мной. — Ого, Анатолий! Ты еще когда-нибудь книжку напишешь!

Я сидел за тумбочкой и просматривал конспекты по бухгалтерскому учету. В комнате тихо. Ровно дышал на своей койке Липатов. «Назло всем врагам», как говорил Кузьма Белоконь, он сохранил ногу. Недавно из палаты убрали страшноватое на вид сооружение — специальное приспособление из кронштейна и целой системы блоков. С его помощью врачи «вытягивали» раненую ногу, потому что после неоднократных операций и чисток она стала немного короче. Липатов пошел на поправку. Каждый день, кажется, прибавлял ему силы. Он с аппетитом ел, много спал, словом, вел себя как все выздоравливающие.

Я оторвался от тетрадей и подошел к окну. Солнце уже светило по-весеннему ярко. На крышах таял снег, по краю ската бежали тоненькие ручейки. «Тает снег в Ростове, тает в Таганроге. Эти дни когда-нибудь мы будем вспоминать…»

Сизый голубь сел на подоконник, сделал несколько шагов по мокрой жести и, поудобнее устроившись, начал прихорашиваться.

«На солнышке греется!» — с завистью подумал я. Вспомнилось, как много было голубей у соседских ребят, на окраине Краснодара. Их разводили и обменивали, обучали летать стаями и заманивать «чужих». Сколько вокруг этих птиц было разговоров, похвальбы, споров…

Да, весна. Пора перемен. Еще немного, и в госпитале мне уже делать нечего. Рука зажила, разработка пальцев заканчивается. А что дальше? Поехать в колхоз и устроиться работать счетоводом? С программой я справляюсь неплохо. Но ведь село есть село, там все так или иначе работают на земле: садик, огород. А что смогу делать я?

Может быть, и в самом деле попытаться поступить в институт, как советовал комиссар? Сейчас я учусь с удовольствием, но ведь институт — это тебе не курсы счетоводов…

— Димка! — позвал Кузьма. — Иди посмотри. Весна на улице! Может, откроем окно, а?

— Мне все равно, — не поднимаясь с койки, буркнул Димка.

— Что с тобой? Отчего такой квелый?

— Ничего. — Димка торопливо собрался и, бормоча что-то под нос, вышел из палаты.

Мы, конечно, догадывались, в чем причина Димкиной меланхолии. Вот уже почти две недели в госпитале не появлялась светловолосая Нина Казанцева. И с каждым днем все мрачнее становился Дмитрий. Даже ел, кажется, без всякого удовольствия, это Димка-то, который, всегда просил добавки!

Вечером пришли наши шефы, Женя и Алла. Они принесли Кузьме какие-то книги по животноводству. Женя протянула Липатову томик Пушкина, и они начали оживленно обсуждать какую-то прочитанную Николаем книжку. Димка, против своего обыкновения, в разговор не вмешивался и продолжал сидеть на койке, исподлобья поглядывая на девушек.

Подошел лишь когда они собрались домой.

— Женя, скажи, пожалуйста, почему Нина не приходит к нам в госпиталь? — тихо спросил он.

— Она заболела. Сейчас лежит дома.

— Болеет? Что-нибудь серьезное?

Женя чуть не рассмеялась, настолько непривычным выглядело встревоженное лицо Дмитрия.

— Нет, ничего особенного. Обыкновенная простуда.

— А ты у нее бываешь?

— Конечно. Ведь она моя подруга.

— Передай ей от меня… то есть… — смешался он, — от всех нас привет. А как только поправится, пускай обязательно к нам приходит.

— Спасибо, передам.

В дверях Женя только головой покачала: ну и ну! — и поспешила к выходу, где ее поджидала Алла.

Когда Нина наконец появилась в госпитале, Димка никому не дал сказать ей и двух слов. Он тотчас же увел ее из палаты «на секундочку, по самому срочному делу». Вернулись они через два часа, с блестящими глазами. В последующие дни они тоже почти не разлучались и, кажется, даже вместе выбирались в город, хотя Димке это стоило немалых трудов.

Как-то вечером, подсев на кровать к Липатову, Димка поведал ему, что, кажется, любит Нину Казанцеву, и она его, кажется, тоже. То есть, «кажется» тут ни при чем, а просто они друг друга очень крепко полюбили. И после войны решили пожениться. Сейчас же у него одно стремление — как можно быстрее попасть на фронт. Тем более что он уже вполне здоров и только теряет в госпитале время.

— А Нина… Она согласна тебя ждать? — спросил Липатов.

— Да, конечно. Она пока что будет учиться. Кончится война, я демобилизуюсь и приеду к ней. А там видно будет. Может, тоже поступлю в институт, только в автодорожный. Или в станкостроительный, мне машины, механизмы больше по душе. Специальность-то на всякий случай у меня имеется, шофер третьего класса. Конечно, этого маловато, жена ведь будет с высшим образованием… Как вы на это смотрите, товарищ старший лейтенант?

— Вполне одобряю. Рад, что у вас с Ниной все так здорово получилось.

А через неделю Дмитрий пришел прощаться с нами. Крепкий и ладный, он выглядел молодцевато: в хорошо подогнанной, почти новой шинели, с сержантскими лычками на погонах, в армейской шапке-ушанке и сапогах.

Димка с видимым удовольствием громыхнул сапогами по больничному полу и вытянулся по стойке «смирно».

— Вольно, вольно! — смеясь, проговорил Липатов. — Еще успеешь накозыряться. А выправка, конечно, что надо, — одобрительно добавил он, оглядывая Молоканова с ног до головы.

От такой похвалы Димка расцвел, заулыбался.

— Куда же ты теперь? — пряча глаза под насупленными бровями, спросил Новиков.

— Как куда? — искренне удивился Димка. — На фронт.

— Завидую тебе. Мне туда уж не попасть…

Молоканов хотел что-то ответить, но его опередил Кузьма.

— Дима, тебе ведь отпуск положен. Отдохнул бы немного, а потом…

— Я уже отдохнул, больше, чем хотел, — отрезал Димка.

Мы знали, что сам он из Западной Украины, а в этих краях еще хозяйничали фашисты. До отдыха ли в такое лихое время?

В палате нашей стало непривычно тихо. Только после отъезда Дмитрия Молоканова мы поняли, как необходим был всем этот искренний, чуть взбалмошный парень. Именно такие парни чувствовали себя хозяевами в жизни. И, когда потребовалось, они, не задумываясь, шагнули под пули, не собираясь ни одного дня отсиживаться за чужой спиной.

Вспоминал я и нашу летную школу, те дни, когда у нас не было бензина, не хватало самолетов и вынужденное безделье выворачивало душу. Падала дисциплина, ведь командиры тоже невольно расслаблялись. Но никого не радовал этот «щадящий режим» и возможность «прижухнуть» во время «страшенной войны». Именно в такие «пустые» дни нервы были на пределе: в самом деле, учиться так учиться, воевать так воевать! Не в наших привычках выглядывать из-за угла, когда идет бой…

Я привык видеть Липатова в постели. А когда он наконец встал на ноги, то оказался высоким, стройным и, я бы сказал, красивым мужчиной. Грета теперь почему-то стеснялась и избегала его. При обходе врачей старалась держаться подальше, а встретившись взглядами, краснела и опускала глаза. Николай начал понемногу ходить на костылях, боясь еще твердо наступать на больную ногу. На лице появился румянец, веселее стали глаза.

Вся наша палата, кроме Липатова, уже готовилась к выписке. Новиков, правда, по-прежнему отмалчивался. Зато Кузьма Белоконь каждый день рассказывал нам о своей деревне, о жене, которая недавно приезжала его навестить, о детях.

Занятия на курсах счетоводов подходили к концу. Я не жалел, что сюда поступил. В занятиях находил утешение и даже порой забывал о своем тяжелом ранении.

В начале апреля нам вручали удостоверения об окончании курсов. По всем предметам в моей ведомости стояли пятерки. Поздравить нас пришел комиссар госпиталя. Пожимая мне руку, заметил:

— Я и прежде верил, что ты сможешь хорошо учиться, а теперь убедился в этом. Не останавливайся, это ведь только первый шаг. Думаю, что институт тебе уже по силам.

— Поступай в юридический, Толик! — сказал Липатов, возвращая мне удостоверение счетовода. — По-моему, ты будешь неплохим юристом. Человек справедливый, вон как на Димку накинулся из-за Нины! — засмеялся он и снова посерьезнел. — В самом деле, подумай! Профессия интересная.

Я уже думал об этом и немало. Даже советовался с одним студентом из юридического института, он шефствовал над пятой палатой. Долго расспрашивал, что они изучают, какие требования, а, главное, сумею ли я там учиться. Парень подумал и ответил, что, по его мнению, если я очень захочу, то сумею. Студенты — народ дружный и, конечно, помогут, особенно на первых порах. Принес для ознакомления несколько учебников, программу. И сказал, что не видит особых препятствий для моего поступления в институт.

Я, к сожалению, об этих препятствиях знал немного больше. Но все же, все же…

На очередном обходе врач Басова объявила о выписке из госпиталя Новикова Петра. Неделю спустя выписался и я.

СЧАСТЛИВОГО ПУТИ