— Думал о Сталине.
Спрашиваю:
— Что ж вы думали?
Пауза. Через два-три круга мой — хочется сказать, бывший, — контреволюционер говорит:
— Сталин защищает Россию. Следовательно, особа Сталина для меня священна.
Когда фашисты преждевременно расхвастались взятием Ленинграда и этот слух проник и в наши «каменные мешки», Маслов в несколько порций передал мне следующую сентенцию:
— Жаль, что взят Ленинград. Там никогда не бывало неприятеля. В Москве бывал, а в Ленинграде не бывал.
Это было поводом для меня припомнить историю наших столиц, и я должен был признать, что Маслов прав. Как известно, Ленинград и в последнюю мировую войну не допустил в свои пределы неприятеля. Торжество фашистов оказалось преждевременным.
Конечно, и в этом случае замечание соседа передано было товарищам по камере и подверглось совместному обсуждению. Иногда и они, со своей стороны, приносили ту или иную весточку с прогулки.
У Маслова была молодая, красивая и необыкновенно энергичная жена, усердно о нем хлопотавшая, не боясь проникать в нацистские логова. Каким-то образом ей удалось добиться разрешения на передачу мужу кое-каких продуктов и, между прочим, сахара. И должен сказать, что Маслов употребил все усилия, чтобы добиться передачи мне куска булки или хотя бы нескольких кусков сахара. Возможность к тому была следующая. При возвращении арестованных с прогулки они невольно, вследствие большого числа гуляющих, задерживались иногда при входе в узкую дверь тюрьмы, причем пары их сближались и почти наступали одна на другую. И вот в этой сутолоке Маслов иногда быстро совал мне в руки, а я так же расторопно прятал по карманам заранее приготовленные им к передаче гостинцы. В обстановке голода важен был и кусочек сахара, а в то же время приобретала особую выразительность готовность земляка к самопожертвованию.
Помню, как я видел Маслова еще в другом положении. Время от времени всех нас водили стричься и бриться к парикмахерам в одном из уголков нашего коридора. Следователи требовали, чтобы заключенные сохраняли тот вид, в каком они были арестованы. Обязанности парикмахеров исполняли сами заключенные, часто не имевшие понятие о парикмахерском искусстве. Брили они так называемыми «безопасными» бритвами, но лезвия этих бритв, как правило, были совершенно тупы, почти не менялись, так что доморощенные наши цирюльники, можно сказать, не столько брили, сколько драли волосы со щек и подбородков. Однако мы терпели это и даже любили ходить бриться. Почему? Да во-первых, потому, что это был предлог хоть на несколько минут покинуть камеру и освежиться новыми впечатлениями, а во-вторых, потому, что парикмахеры, брея нас и низко склоняясь над нашими лицами, имели возможность сообщить нам шепотом ту или иную политическую или военную новость. В этом деле и они и мы, слушавшие, так наловчились, что присутствовавший надзиратель только в исключительных случаях мог уловить и изобличить шептунов, тем более что сразу брилось двое или трое заключенных.
Однажды, когда я сидел и брился, привели Маслова. Все стулья были заняты, и ему пришлось постоять. Как всегда, мы «поздоровались» улыбкой в глазах и в уголках рта. Маслов был, должно быть, в хорошем настроении: лицо его сияло, складочки между бровями разгладились. Когда надзиратель отвернулся, Маслов сделал попытку что-то прошептать. Надзиратель — а это был как раз тот мальчишка, который заставлял меня делать приседания, — внезапно оглянулся и увидал, что губы Маслова шевелятся. Он тотчас подскочил к нему.
— Шептать… шептать?! — заорал он. — Ты с кем это разговариваешь? С кем разговаривал, негодяй?!
Он стоял маленький, обозленный перед высоким и спокойным Масловым.
И вдруг я вижу: его рука как-то несмело, крадучись, потянулась кверху, и он ударил Маслова по щеке. Должно быть, надзиратель боялся сдачи: уж очень величественным и гордым выглядел Маслов! Поэтому и пощечина была трусливой и неполной: коснулась только нижней части щеки заключенного.
Хотелось зажмурить глаза. Что же сделает арестованный русский?
Если бы Маслов не выдержал и, скажем, ответил гестаповцу тоже пощечиной, он тем самым подписал бы свой приговор. Но он, глядя холодно сверху вниз на мальчишку-надзирателя, бледный, нахмуренный, остался стоять без движения и молчал. С такой нечистью он не хотел вступать в спор и, очевидно, не считал за оскорбление полученную пощечину. Думаю, что и блудливый немчик, и присутствовавшие чехи почувствовали и оценили, как и я, внушительность масловского молчания.
О хождении к парикмахерам не забуду еще по одному поводу. Среди парикмахеров находился один молодой рабочий, коммунист, красивый малый, сохранивший и в тюрьме нежно-розовый цвет щек и спокойное, твердое выражение худого и тонкого лица. Брея меня однажды, он тихо спросил:
— Ты русский?
— Да, русский, — ответил я ему так же тихо.
— Как живешь?
— Спасибо, как все.
— Что думаешь о войне?
А война, как известно, на первых порах шла очень плохо для Советского Союза.
— Да вот боюсь, как бы Гитлер не разбил Советский Союз.
— Не бойся, брат! — услыхал я в ответ спокойные слова. — Этого никогда не будет. Никто не может разбить Советский Союз. Его поддержат рабочие всего мира.
Тут приблизился надзиратель, и мы должны были замолчать. Только и всего. Вот и весь разговор. Но, несмотря на короткость, он произвел на меня огромное впечатление. Меня поразила несокрушимая вера юноши в тот идеал, идеал коммунизма, который он поставил перед собой и которым жил. Вера в этот идеал вместе с любовью к Советскому Союзу, конечно, давала ему силы и пережить тюрьму. Да только ли тюрьму? Всех идейных и стойких коммунистов, захваченных гестаповцами, ждала одна судьба: ссылка в концентрационный лагерь вроде Маутхаузена, при сопроводительной бумаге, в уголке который проставлялись две буквы: R. u. то есть Rückkehr unerwünscht[8].
Но и этим их нельзя было запугать. А ведь у них были отцы, матери, личные привязанности… Все это приносилось в жертву борьбе за лучшее будущее для рабочих, для всего народа.
Бескорыстие и смелость молодого борца за коммунизм, не ждавшего для себя ничего хорошего, но все же не собиравшегося разоружаться, поразило и покорило меня. И потом, в тяжелые минуты, мне часто мерещилось склонившееся ко мне красивое молодое лицо, и слышался твердый голос:
— Не бойся, брат!..
И дух мужал и крепчал.
13 сентября вызвали меня, еще до «кофе», в коридор: бриться! Дело известное: ранний вызов на бритье обозначал, что в этот день повезут меня на допрос в «Пэчкув палац»: тюрьма «подчищала» своих сидельцев, прежде чем показывать их следователям гестапо. Вся наша камера взволновалась: после двух месяцев с половиной сидения — первый допрос!
Крэч и Мусилэк наперерыв снабжали меня советами, рассказывали об известной им обстановке допросов, делились соображениями о предполагавшемся перевороте в моей судьбе: концентрационный лагерь? освобождение? а может быть, только свидание с родными и дальнейшее корпенье «на Панкраце»?..
В десятом часу, побритый, снова обысканный (как будто я мог, сидя в камере, накопить миллионы или обзавестись кинжалом либо огнестрельным оружием), летел я в «черном вороне» с десятком других арестованных по улицам Праги на Бредовую улицу, ко «дворцу Печека». Свет в автобус проникал только через небольшое квадратное оконце, проделанное в передней дверце. Кроме шофера, за этим оконцем сидел — не задом, а боком к оконцу, чтобы всегда можно было в него поглядеть, — сопровождавший нас молодой эсэсовец.
В оконце мелькали куски знакомых улиц, зеленых скверов, фигуры беспечальных, пока еще свободных пешеходов. Боже, какой прекрасной казалось мне из этого маленького оконца Прага! Какими счастливыми — ее не попавшие еще «на Панкрац» обитатели!..
Проехали мы сверху вниз и по Сезимовой улице, где в доме № 13 находилась наша квартира. Я успел разглядеть и подъезд, и немые два окна, занавешенные шторками. Может быть, в этот миг за окнами находилась жена или дочери, не знавшие, что я проношусь мимо них в глухом, закрытом тюремном автомобиле!..
Впечатлений было столько и все это так волновало, что я почти не приглядывался к товарищам по заключению, сидевшим со мной в автобусе. Конечно, это были чехи, наверное социалисты или коммунисты. Большинство ехало в тяжелом молчании. Внимание мое обратили на себя только двое интеллигентного вида молодых людей, друзей-однопартийцев или родных братьев, сидевших, очевидно, в разных камерах и теперь старавшихся как можно продуктивнее использовать оказавшиеся в их распоряжении несколько минут совместного пребывания в автобусе: они напряженно и быстро все время о чем-то шепотом переговаривались.
Странным образом в нашей компании оказался один не первой молодости француз с нездоровым, пухлым лицом. Он откровенно, обращаясь ко всем вместе и ни к кому в особенности, заявил, что он обвиняется в шпионаже, и все добивался, чтобы ему разъяснили: казнят за шпионаж или нет?..
«Дворец Печека». Автобус въезжает в глухой, закрытый и с боков и сверху двор, и только здесь, а не на улице, на глазах у прохожих, начинается его разгрузка. Всех приехавших ведут под конвоем в комнату ожидания, помещающуюся в первом, полуподвальном этаже здания и известную всем «клиентам» гестапо под названием кинематографа.
Это продолговатый зал, установленный правильными рядами скамей, обращенных к «экрану» или, просто сказать, к одной из глухих узких белых стен. Ожидающие вызова заключенные сидят на скамьях, упираясь взором в стену. А против всего этого «собрания» у стены стоит вооруженный эсэсовец в черной форме. Он следит за порядком. В чем состоит порядок? Во-первых, сидеть нужно ровно, прямо, а не вразвалку. Во-вторых, руки нужно держать с вытянутыми ладонями на коленях. В-третьих, строго запрещается оглядываться назад или поворачивать голову направо или налево. И, наконец, в-четвертых, наистрожайше запрещается шептаться. (Оно и трудно, потому что сажают заключенных на скамьях не рядом, а через интервал метра в полтора.)