ак-то там будет? Все это заглушалось откровенной боязнью: вдруг провалюсь на экзаменах?.. С какими глазами возвращаться домой? Засмеют.
И было еще у парня за душой то, о чем он никому ничего не говорил, — страсть «складывать» стихи. Он имел толстую, подаренную отцом (отнюдь не для писания виршей) тетрадь, наполовину заселенную стихами. Разумеется, пока еще слабыми и наивными.
Колеса бойко и очень мирно отсчитывали километры, но для парня этот мирный счет был фактически уже военным. Юноша ехал навстречу войне, ехал прочь от дома, ехал с душевными надеждами и тревогами, которым менее чем через год суждено было потухнуть и опрокинуться, уступив место великой тревоге — общенародной тревоге войны…
Толя, правда, не сразу понял масштабы той неожиданной и такой жестокой беды. И если бы вдруг свершилось маленькое чудо — нашлась сейчас та общая тетрадь, утерянная в сорок втором вместе с котомкой где-то при переезде из Борисоглебска в Мелекесс, владелец ее, которому ныне уже под пятьдесят, как огнем, обжигался бы строками, написанными по горячим следам первых шагов войны. Обжигался бы их наивностью, их трескучей, шапкозакидательской уверенностью в быстрой победе. Формула «малой кровью, могучим ударом», к сожалению, абстрактная и слишком пропагандистская, все еще жила и производила работу. И, наверное, много, много таких, как этот парень с Брянщины, расшибали тогда об эту формулу свои юношеские надежды.
Из обломков этих надежд и представлений вырастало уже то настоящее, что делало юнцов гражданами и бойцами. Медленно, но верно наполнялись ненавистью и суровостью все резервуары души и сердца.
Во второй тетради, стихи из которой легли позднее на стол Литературного института имени А. М. Горького, парень с Брянщины был уже иным. Вернее, иным было его восприятие войны и жизни в целом. Об этом превращении он скажет почти через двадцать пять лет коротко и недвусмысленно:
Разбило камни заблужденья
Свинцовым паводком войны…
Конечно, разбило не сразу. Для этого парню потребовалось многое увидеть, через многое пройти самому. Потом все станет проситься на бумагу — и в публицистические статьи, и в рассказы, и в стихи, и в повести. А пока что память впитывала все, что доводилось видеть.
Первые бомбардировки Воронежа. На всю жизнь осталось перед глазами: полузадымленный выходящий к вокзалу и… падающий угловой дом. Одна его стена чудом удержалась, но вот новый взрыв — и по ней, каменной, но беспомощной, будто побежали сверху вниз черные ручьи-трещины.
Парню все это запомнилось. Наверное, потому, что увиделось впервые. И запомнилось так, что свой первый рассказ он начал с описания этой падающей стены.
Иногда пишущих спрашивают: насколько биографично ваше творчество? Трудный вопрос. Биографичность в произведении писателя конечно же не только присутствует — она попросту естественна.
Другое дело — сознательный ли это процесс? То есть намеренный ли? Подчинен ли он предварительному замыслу, или это не что иное, как стихийное переплетение виденного и пережитого с художественным вымыслом, выливающееся, наконец, в единое целое?
Видел ли парень с Брянщины, как взрывной волной выбросило из дома запеленутого ребенка, чтобы написать об этом стихотворение — «Первый день» (открывшее, кстати сказать, и первую книжку его стихов)?
Это живет во мне:
Младенца
Взрывной волной
Швырнуло из окна.
«Война», —
Морзянкой выстукало
Сердце.
И повторяла кровь:
«Война».
И я одно забыть не в силах:
Как обезумевшая мать
Прохожих шепотом просила
Быть тише, дать ему поспать…
Да, видел. Это было… Но… не в первый день войны. Это случилось на одной из станций (названия он сейчас не помнит), через которую проходил их эшелон, следовавший в начале июля 1941 года на трудовой фронт.
Жестокая бомбежка. Легкие предвечерние сумерки. Небо подожжено закатом. Один край станции уже горит, второй целехонек, но вот-вот и эти несколько двух-или трехэтажных домов затянет дымом. Ветер как раз со стороны пожара. Но успевает не дым, а новая бомба. С дома слетает крыша, один угол валится, вверх и в стороны летит кирпич, щебень. Все это тонет в пыли, а когда она рассеивается, все, забыв о только что пережитом страхе, бегут к этому страшному месту: среди щебня — запеленутый ребенок. Мертвый, конечно. Из одеяльца — одно изуродованное личико.
Биографично? Да, биографично. Но хронология сдвинута. Всего на полтора десятка дней, но сдвинута. Случайно? Нет. Парень именно с этого момента открыл войну. Открыл ее, образно говоря, как открывают материки. Это был материк Великого Бедствия. И его надо было еще освоить и изучить. Не весь, разумеется, а лишь в той части, где предстояло ступить его ноге.
…11 июля 1941 года. Эшелон прибыл под Ельню. Уже разрушенную. Пешие люди спускаются в пойму Днепра, еще не форсированного врагом. С рассвета дотемна — рытье гигантской извилистой траншеи. Руки в мозолях. Но страшно другое, слухи мозолят душу — немцы рядом. На подступах к Смоленску. Раза по два в день фашистские самолеты «расшвыривают» работающих по всей пойме — так стремительно выпрыгивают люди из траншей и, спасаясь от пулеметных обстрелов, разбегаются по сторонам. Возвращаются и находят перебитые пулями черенки лопат. А рядом стонут раненые, другие, ничком уткнувшись в землю, уже мертвы.
И так каждый день, а то и по нескольку раз в день.
Наконец, уже не слухи — приказ сниматься. В нескольких километрах фашистские танки.
Двое суток непрерывного пешего хода через Коробец до Спас-Деменска. Вперемежку с отступающими войсками, автомашинами, орудиями, танками и всякой другой техникой.
И еще одно незабываемое: при очередном налете вражеской авиации ранило девушку из той бригады, в которой был и парень с Брянщины. Ранение — в грудь. Пуля навылет прошла под соском. Впервые в жизни для парня это обнажение. Святость и кровь… Девчонке не было семнадцати… Несли ее потом несколько километров на самодельных носилках. Жизнь девушки была спасена — это тоже подвиг.
У парня в тетради была начата баллада. «Баллада о девичьем сердце». Нет, не лирика и не публицистика. Философия. Осмысливание корней человеческой жестокости. Баллада по сей день «в работе»…
В Спас-Деменске еще одна жесточайшая, кромешная бомбежка. Объект ее — станция. На станции — один или два товарных состава. Они битком набиты «трудофронтовцами». Парень с Брянщины тоже там. Все надеются, что составы пойдут. На запад уже нет пути, значит, на восток. Куда? Все равно. Лишь бы пошли.
А тут сирена. Следом за ней ноющий гул в небе, а вот и первые пике вражеских стервятников. Короткий свист — и взрыв. Юноше запомнилось из этих минут немногое: разбегающиеся во все стороны люди, страшный (особенно тем, что внезапно оборвался) мужской крик и особенно отчетливо — колебание земли под животом (местом укрытия был кювет). Колебание началось со вздрагиваний. Одно, другое, затем почти ритмичные покачивания. Позже узнал, что это один на другой легли два бомбовых захода…
Оставшиеся в живых «трудофронтовцы» были вывезены на нескольких машинах в Москву.
Всю дорогу парню не верилось: неужели в Москву?.. Поверил, когда приехали.
И вот она — столица. Впервые в жизни! Красная площадь!.. Кремль! Бой курантов… А над всем этим опять же война: на площади Свердлова — сбитый фашистский самолет. Рядом — поставленная «на попа» невзорвавшаяся бомба… И бомбежки. Зрелище было скорее впечатляющим, чем страшным. Вой, а точнее треск ревущих вверху зенитных снарядов, и ломаный, качающийся лес гигантских световых столбов…
Еще вокзалы, забитые эвакоэшелонами, снующие взад-вперед люди — военные и гражданские. Все гудит, как в улье.
И опять память впитывала, впитывала, впитывала. А потом поглощенное ею начинало проситься в слово, в строку, в строфу. Но чем больше Землянский увлекался литературой, тем сильнее чувствовал недостаток образования. Поэтому он охотно пошел в военное училище, куда его направили в разгар войны; оттуда, по специальному отбору, он попадает в Московский военный институт иностранных языков.
Но все же свой творческий путь Землянский по-настоящему начал лишь в Литературном институте имени А. М. Горького, где он учился заочно.
Во время учебы в Литературном институте Анатолий Землянский впервые потянулся к рассказу. Увлекся, и как-то так получилось, что прозаическая книжка вышла раньше поэтической.
Произошло это в 1962 году, через двадцать один год после начала войны. Этот маленький сборник рассказов был назван автором весьма лирично: «Струны чистого звона». Без поэзии и здесь не обошлось.
Учеба в литературном, этом единственном в мире институте была приобретением новых взглядов на жизнь, на литературу. Много значили и критические замечания требовательных и влюбленных в свое дело преподавателей…
Но творческая нить свивалась по-своему. И где-то на ней вдруг начал завязываться узелок покрепче: то был узелок поэзии. Об этом стоит сказать подробнее.
Первая поэма — о трудной жизни, безграничной любви и… предательстве. Писалась она долго и скрупулезно. С приступами надежды и пессимизма. Поэма разрослась. Более тысячи строк. После долгих колебаний решился показать поэту Василию Федорову. «И вот, — вспоминает Землянский, — неожиданный, запомнившийся на всю жизнь утренний звонок на службу: «Говорит Федоров. Прочитал вашу поэму. Понравилась. Надо встретиться…»
Называлась поэма «Искры из кремня».
Поэта Василия Дмитриевича Федорова Землянский не видел никогда, но знал его по поэмам и стихам. Даже, будучи еще, кажется, в Архангельске, переписал из «Литературной газеты» себе в записную книжку его маленькое стихотворение, поразившее объемностью смысла и философской образностью:
Мы спорили
О смысле красоты,
И он сказал с наивностью младенца:
— Я за искусство левое. А ты?