Фурманов стремится вылепить образ Чапаева во всей его многогранности. Он хочет создать тип народного полководца, не лишая его индивидуальных черт самого Василия Ивановича. Разными путями пришли к большевизму Фурманов и Чапаев, но они встретились на этом пути, их дороги сошлись, и задачей писателя Фурманова, задачей большевика Фурманова, его партийным писательским долгом было — поведать искренне и правдиво о том, как пришел Чапаев своим путем к революции, как он стал воспитателем тысяч людей и их полководцем.
И в то же время реалистический образ Чапаева не лишен своеобразной романтики. Именно в сплаве реализма и романтики сила этого образа у Фурманова. Чапаев дается в его типическом и в его индивидуальном.
В дневниковой записи «Ночные огни» скупо сказано: «Было холодно. Чапай приткнулся рядом». И всё. И вслед за этим: «Поднялись с зарей — мокрые, захолодалые, голодные как волки». И потом сразу — заря, солнце.
В книге совсем по-иному:
«…Было невыносимо тошно, противно от этой слякоти, холодно и мерзко. Чапаев сидел рядом, уткнувшись лицом в промокшую солому, и вдруг… запел — тихо, спокойно и весело запел свою любимую: «Сижу за решеткой в темнице сырой…» Это было так необычно, так неожиданно, что я подумал сначала — не ослышался ли?..»
И дальше идут проникновенные рассказы Чапаева о различных случаях из его бурной жизни, когда он видел в лицо смерть и эту смерть побеждал.
«— А ты что это, к чему рассказал? — спросил Чапаева Федор.
— Да вспомнилось. Я всегда, как самому плохо, вспоминать начинаю, кому же, когда и где было хуже моего. Да подумаю, и вижу, что терпели люди, а тут и мне — отчего бы не потерпеть?..»
И вступает в разговор Петька, и рассказывает о себе, о своих «случаях» и переживаниях. И люди раскрываются перед нами в каких-то новых, не показанных еще связях с жизнью, в каких-то новых нюансах, новых тональностях своей психологии.
А потом уже идет финал — пробуждение, заря, солнце…
Эти разговоры, сокровенные и лирические, эти песни, которые поет Чапаев в степи, чрезвычайно обогащают и всю книгу, и характеристику образа Чапаева, и характеристику образа Петьки.
— Перечитал я эту свою дневниковую запись, — рассказывал мне Фурманов, — вспомнил эту поездку, эти огоньки в степи и вижу: нельзя эту запись в таком оголенном, суховатом плане переносить в книгу. По правде-то мы в тот раз действительно устали и будто бы так и заснули без разговоров. А оставить вот так эту сцену в книге, только с усталостью, грязью, слякотью, нельзя. Никак нельзя. Есть какая-то другая, большая художественная правда… И вспомнил я другие ночевки с Чапаевым. И захотелось мне именно здесь, в этой главе, показать какие-то иные грани его души. А то, что здесь нарушилось какое-то хронологическое правдоподобие и точность дневниковых записей, так это ведь не беда. Ведь дневники для книги, а не книги для дневников. Ведь в совместной нашей жизни с Чапаевым, с Петькой было и это. Пусть в другие разы, но было. И захотелось мне рассказать и об огнях в степи, и о разговорах задушевных и придать больше душевного тепла этой сцене… Ну, как удалось… не знаю.
Но многие страницы черновых записей совсем не воспроизведены в книге. Так, не вошли в книгу споры Федора Клычкова, Андреева, Бочкина и Лопаря на общие темы: об этике, о морали, о пережитках старого в сознании человека, о собственничестве. Интересно привести некоторые рассуждения фурмановских героев.
«Совместно жить ой-ой как трудно», — говорит один из них.
Лопарь отвечает: «Когда надо действовать вместе, всякая рознь, всякая мелочность побоку. Выходило так, будто в мелочах этих житейских в нас объявлялось все, что от старого осталось, от прошлого, от жизни нашей, от ученья школьного, от воспитания… А когда на борьбу сходились, тогда все отбрасывалось и оставались только воины — тут-то настоящий новый человек и объявлялся…»
«И все-таки, — молвил Терентий, — никогда не бывает, чтобы человек из одних талантов задался».
Прекрасные страницы неопубликованных вариантов посвящены характеристике людей «высоких человеческих качеств». Таким человеком несомненно был Миша (командующий армией М. В. Фрунзе). Старые друзья много разговаривают о нем, вспоминают, как он вел себя когда-то в тюрьме.
«— Его к смертной казни приговорили, а он себе английский язык разучивает по самоучителю. Это не каждый сумеет так-то. Силу надо иметь для этого особенную…
— Так и выучил? — наивно изумился Бочкин.
— Выучил ли — не знаю, а учил… И когда в централе, где он сидел, заваруха какая начиналась: скандалы затевали или просто перенервничаются люди и помощи ждут со стороны, — к кому тогда идти: опять к Мише, опять к нему; словно склад тут какой, словно запасы в нем сохраняются. И весел постоянно, бодрый ходит такой, все торопится куда-то, все учится, занимается сам; помогает кому-нибудь; нет, братцы, это чудесный человек, чудесный… Мы еще не знаем его… Вот уж действительно никакая мелочь к нему не приставала.
— Не лишку ли нахвалил? — быстро и насмешливо взглянул Андреев на Лопаря.
— Так и не хвалю вовсе, — изумился тот вопросу, — чего же хвалить, это не выдумали, а рассказывают те, что вместе с ним тюрьму отбывали… Тут, наоборот, хулу можно было бы не принять, можно ей и не поверить; а уж, брат, коли хорошие дела рассказывают, значит, так и было. Хорошее не выдумывают…
— Немного таких-то, — грустно улыбнулся Терентий. — Он, знать, вперед себя ушел — знаете, бывает, человек вперед себя уходит. То есть он как будто и не отличается от кого, похож на всех, а нет, ни на кого не похож на деле-то, и на себя даже не похож, как это видишь его, а другой он человек, вперед тронулся… Надо быть, и он из этаких…»
Этот отрывок тоже не вошел в книгу. Судя по всему (вспоминаю и личные разговоры с Фурмановым), он думал его вставить потом в расширенный вариант «Чапаева». Да и вообще он думал написать о М. В. Фрунзе отдельно, развернуто.
Работая над книгой, Фурманов исключал те материалы, которые могли бы затормозить развитие сюжета.
В одной из не вошедших в книгу дневниковых записей речь идет о пространных спорах между Фурмановым и его друзьями еще до встречи с Чапаевым на темы об этике и морали коммуниста.
«Мы снова и снова возобновили разговор о том, сколь много следует коммунисту работать над собой, чтобы быть действительным и достойным носителем великого учения, за которое боремся: учения о коммунизме. В нас вросло, от нас пока неотделимо жадное, своекорыстное чувство частной собственности… Мы никак не можем научиться воплощать в жизнь то, что проповедуем. На лекциях и на митингах наших мы говорим много красивых, звонких фраз, но, лишь только потребуется эти высказанные положения проверить на опыте, приложить к себе, пасуем, черт побери, непременно пасуем…»
На эту тему мы не раз беседовали с Дмитрием Андреевичем. Одной из основных черт его характера была ненависть к двуличию, двурушничеству, двойному счету. Человек, живущий по двойному счету, фальшивящий с окружающими, а подчас и с самим собой, всегда жестоко осуждался Фурмановым. Да и в Чапаеве его особенно привлекала искренность, прямота его характера. Этой честности, прежде всего внутренней, в собственных мыслях и чувствах, он требовал всегда и от нас, своих молодых товарищей по литературной борьбе.
Об этой честности он писал и в своей книге «Путь к большевизму».
И как же ненавидел он всевозможных конъюнктурщиков и хамелеонов. Как-то на квартире Серафимовича кто-то, кажется Юрий Либединский, рассказывал об одном знакомом писателе, который горячо поздравлял Лидию Николаевну Сейфуллину с выходом ее «Виринеи», а потом, после ухода писательницы, ядовито высмеивал ее.
Фурманов вскипел.
— При встрече я ему руки не подам, — сказал он резко. — Такие люди продадут ни за грош.
Фурманов был очень строг к себе. Он сумел показать в образе Клычкова свою собственную борьбу со всякими мелкими чувствами, которые иногда возникали в нем. Напомним чувство страха и его преодоление в первом бою. Фурманов ничего не лакировал и не замазывал, но он умел отбирать основное, не увлекался риторикой, отметал то, что, как казалось ему, загружает книгу излишними, уводящими в сторону подробностями. Так, была снята им в окончательной редакции книги довольно значительная глава «Револьвер», повествовавшая о собственнических чувствах, случайных, не органичных для Клычкова, и об их преодолении. О проблемах воспитания, морали, этики он собирался написать целую книгу.
…В последний раз перечитывает он рукопись, и снова вся жизнь дивизии встает перед ним. Он записывает в дневник:
«А может быть, уже такое героическое время наше, что и подлинное геройство мы приучились считать за обыкновенное, рядовое дело… Пройдут десятки лет, и с изумлением будем слушать и вспоминать про то, что кажется теперь, при изобилии, таким обыкновенным и простым…
Так, может быть, обыкновенными кажутся и нам здесь необыкновенные деяния Чапаева. Пусть судят другие — мы рассказали то, что знали, видели, слышали, в чем с ним участвовали многократно».
«По заголовку «Чапаев», — пишет Фурманов в другом месте, — не надо представлять, будто здесь дана жизнь одного человека — здесь Чапаев собирательная личность. На самом деле дан ряд бытовых картин».
Вся творческая история «Чапаева» говорит об этом же. Исходя из конкретного материала, проверенного и проанализированного много раз, Фурманов все время идет к обобщению. Об этом процессе обобщения он сам несколько раз пишет в дневниках и в специальных заметках:
«Чапаев — лицо собирательное (почему и дано название очерку) и для определенного периода очень характерное… Метод мой нов: не обязательно повествование свое надо вылизывать и облизывать, словно грудного котенка, — оно может быть столь же обрывочным, как сама жизнь: ввел лицо — его бросил, оставил по пути,