— Опять вы своих начинающих продвигаете. Ну кто их знает?.. Кто их будет читать?.. У меня столичная газета, а не бюллетень литературной консультации…
…О «Брусках» сразу заговорили. Они вышли и массовым тиражом в «Роман-газете». Читатель сразу принял «Бруски» как одну из любимых книг, и вскоре потребовалось новое издание.
И редакция «Новинок» и Панферов стали получать сотни писем, высоко оценивающих книгу, сотни вопросов автору.
Начались читательские конференции. Впервые деревня была показана не «приземленно» и не в кривом зеркале.
Высоко оценил роман в одной из первых рецензий на него Анатолий Васильевич Луначарский. Говоря о всеобъемлющем знании жизни, об остроте писательского взгляда, о мастерской лепке образов, Луначарский назвал одного из главных героев панферовского романа Плакущева «настоящим деревенским Шуйским».
Мне пришлось беседовать с Анатолием Васильевичем о «Брусках». Как же я был рад услышать, что Луначарский, прочитав «Бруски», испытал то же ощущение встречи с новым, самобытным талантом, что и после фурмановского «Чапаева»!
И образы строителей новой деревни, и образы классовых врагов впервые в советской литературе были запечатлены в романе во всей их сложности и многогранности.
Однако нашлись и критики, которые встретили роман в штыки.
Некоторые из них, как Лежнев в «Новом мире», сетовали на то, что в конце романа опять прорывается стихия, которая ломает организующую силу. Между тем было бы очень странно, если бы Панферов уже первую книгу романа закончил «под занавес» «торжествующей добродетелью».
На каком-то этапе борьбы верх брал Плакущев. Но разве по всему ходу романа не было видно, что Плакущев в конце концов обречен на ту же смерть, что и Чухляв? Разве по всему ходу романа не было видно, что победа Огнева неизбежна? Но этой победе предшествует длительная и жестокая классовая борьба.
Заключение Лежнева о том, что «ученический» роман Панферова «недостаточно психологичен» и «плохо построен», следовало отнести исключительно за счет той «групповой» «перевальской» тенденциозности, которая особенно пышным цветом расцветала в конце тридцатых годов.
С другой стороны обрушился на Панферова «Леф» в статье П. Незнамова. Незнамов считал, наоборот, роман чересчур психологическим и недостаточно фактографичным.
Представители разных групп пытались причесать молодого автора под свою гребенку. Это не могло удасться. Панферов уже говорил своим собственным голосом, достаточно громким и достаточно убедительным.
1 октября 1928 года открылся пленум правления РАПП. Он был посвящен анализу конкретных литературных произведений.
Пролетарские писатели подводили творческие итоги, говорили о лучших произведениях за год.
Юрий Либединский докладывал о драматургии Киршона и Афиногенова, Алексей Селивановский — о поэзии, Владимир Ермилов — о «Тихом Доне» Шолохова. Мне был поручен доклад о «Брусках».
Я говорил о «Брусках» как о произведении, определяющем наш творческий метод, как об одном из программных, головных произведений пролетарской литературы.
На пленуме было много гостей.
Мы возвращались домой с Федей и Павлом Артамоновичем Козловским, тогда уже студентом сельскохозяйственной академии.
— Ну, Федя, — сказал, как всегда медленно, с расстановкой, Козловский. — Надо считать, ты в большие писатели, в Львы Толстые, выходишь… Так, что ли?..
— На твоих плечах поднимаюсь, Паша, — усмехнулся Панферов. (Я уже знаком был с планом второй книги, в которой основным героем становился не Огнев, а Ждаркин.)
— Что же, фундамент как будто того… подходящий, — заключил Артамоныч, разворачивая свои широкие, могучие плечи.
3
28 мая 1928 года после долгого отсутствия в Москву вернулся Максим Горький. Среди многочисленных писателей, встречавших его на вокзале, были руководители Российской ассоциации пролетарских писателей.
Все разногласия с Горьким остались позади. Радостно, вместе со всем народом встречали мы первого писателя земли советской.
Выйдя из вокзала и увидев бушующее человеческое море на площади, Алексей Максимович не мог сдержать слез.
В тот же вечер мы пришли к Горькому на его старую квартиру, в Машковом переулке.
С тех пор прошло уже больше тридцати лет. И каких лет!.. Нет уж на свете ни Горького, ни большинства из тех, кто с трепетом сердечным поднимался в тот яркий весенний день по лестнице старенького дома.
Я вспоминаю сейчас тот день, своих товарищей, и сердце начинает биться стремительно и тревожно. Саша Фадеев. Молодой черноволосый Фадеев в сатиновой косоворотке с множеством мелких пуговиц (фадеевке!), в высоких новых блестящих сапогах…
Федя Панферов. Весь собранный, напряженный. Только что вышли «Бруски». Он уже послал книгу Алексею Максимовичу и ждал оценки, ждал сурового, нелицеприятного разговора.
Юра Либединский, теребящий свою узкую, клинышком бородку, делающую его похожим на мушкетера.
Володя Ермилов, наш главный розовощекий теоретик, наносящий направо и налево раны своим критическим жалом.
Вожди РАПП: «генеральный» — Авербах, сверкающий лысиной, никогда не теряющий присутствия духа, и менее генеральный — густобровый красавец Володя Киршон, и еще менее генеральный — специалист по национальным литературам Алеша Селивановский.
Я, самый молодой, был замыкающим. От волнения я спотыкался на всех ступеньках. К тому же изрядно мешал мне комплект «Роман-газеты», который я захватил, чтобы «похвалиться» и преподнести Горькому.
В ожидании Алексея Максимовича мы молча сидели вокруг стола. Стояла необычная для сборищ наших тишина, все переживали, подавленные величием наступающих минут… Шутка ли сказать… Горький!.. Первая встреча с Горьким. Мы еще не знали, как себя вести, как и о чем разговаривать. Даже главный наш острослов Ермилов держался совсем робко и растерянно.
И вот со скрипом отворяется дверь и в «гостиную» входит Алексей Максимович. Он показался нам еще более высоким, чем в действительности.
Мохнатые брови, нависающие над глазами, придавали ему суровый вид. Но чудесные густые ершистые усы были совсем добрыми.
Мы вскочили, как школьники первого класса при входе учителя. Но Алексей Максимович мановением руки посадил нас.
Он сел на свободный стул рядом с Фадеевым.
Молчание продолжалось. Никто не знал, как начать этот необычайный разговор с Горьким. Каждый боялся показаться ему глупым и незначительным. Никакого предварительного «сценария» не было разработано.
Алексей Максимович оглядывал нас внимательными, пытливыми глазами из-под мохнатых бровей и тоже молчал.
Внезапно взгляд его задержался на новых высоких сапогах Фадеева.
— Хорошие сапоги, — сказал Горький. — Привлекательные сапоги… Занимаетесь охотой?..
Он словно нарочно выбирал слова, где особенно ощутимо было знаменитое его волжское оканье…
Так вот с сапогов Фадеева и начался этот разговор.
А потом плотина была прорвана…
Горький сам рассмеялся, вызвал ответные улыбки на наших лицах, и лицо его стало совсем добрым.
— Вот что, молодые товарищи, — сказал Алексей Максимович, — давайте знакомиться. Я ведь вас уже немного знаю. Вот в сапогах — это Морозко. А бородач написал прославленную «Неделю»… А вы — Панферов. И «Бруски» ваши получил. С вами у меня еще особый разговор будет. Не думайте, друзья, что Горький сидел эдаким бирюком в Сорренто. Слежу. Читаю. Удивляюсь. Волнуюсь. Сержусь… Да… И сержусь… Я человек не очень добрый. По головке гладить не люблю. Вы уж на меня не обижайтесь.
Он помолчал, нахмурился. Потом просветлел.
— Вот что, молодые друзья. Давайте так. Разговоров с вами об отечественной литературе у нас будет еще немало. Я ведь не в гости приехал, а домой. Но по земле нашей давненько не бродил. И все мне на ней интересно. Пусть каждый из вас расскажет, что примечательного видел он за последний месяц. Что больше всего запало ему в сердце… А я послушаю. Мне полезно послушать.
Все растерялись. Мы не были готовы к такому вопросу. Сотни всяких, больших и малых, событий прошли перед нами за этот месяц. Но все они казались обычными, будничными, примелькавшимися. Как же выбрать из них основное, наиболее яркое, выбрать то, что могло бы поразить Горького? Я совсем стушевался со своим громоздким комплектом «Роман-газеты» под мышкой.
— Ну, Саша, благослови, — шепнул мне Панферов.
Он начал первым.
Панферов недавно побывал на Кубани в совхозе «Хуторок» Армавирского округа. Он рассказал о том, как организовалась при совхозе тракторная колонна. Как разгорелась классовая борьба, как восстали против тракторной колонны «лошадники-крепыши», арендовавшие землю у бедняков. Как поддержали их попы всех видов. Как один из проповедников-баптистов вещал: «Тот, кто добровольно пойдет в колонну, не удостоится царствия небесного». Он красочно обрисовал людей новой деревни, партизан-коллективистов…
Панферов был прекрасным рассказчиком и хорошо знал жизнь. Горький слушал с огромным интересом. Смешно шевелил бровями. Широко раскрывал глаза. В одном особо драматическом месте мне показалось, что глаза Алексея Максимовича увлажнились, и он даже смахнул слезу с ресниц.
Никаких вопросов Алексей Максимович не задавал. Когда Федор Иванович кончил, он только сказал будто не нам, а самому себе:
— Так вот вы какой, Панферов…
А потом «вступили» в беседу Фадеев, Либединский… Об ударниках Коломенского завода немного рассказал и я.
Как жаль, что не велось стенограммы этого необычайного собеседования! Хотя кто знает, может быть, стенограмма бы и помешала.
Прошло не менее трех часов. Горький был уже, видимо, утомлен. Надо было кончать…
— Вот что, молодые друзья, — сказал Алексей Максимович. Он встал и, возвышаясь над нами, глядел куда-то вдаль затуманенными глазами. — Интересно. Все это очень интересно. Много вы видите и неплохо рассказываете. Однако чувствую я, что этого мне мало… Не вижу еще. Неясно вижу. А чтобы увидеть, надо мне самому все это посмотреть. Своими глазами. Когда-то я исходил всю нашу землю-матушку. И в наших местах был, товарищ Александр Фадеев, и, конечно, на Волге, товарищ Федор Панферов… Надо опять по земле походить. Самому узнать новую жизнь. Не с чужих слов. С котомкой сейчас бродить не придется. Ну, наше правительство доброе, даст мне какую-нибудь повозку. Вот и я опять путешествовать начну… А тогда опять соберемся и друг с другом поделимся. А вам спасибо. Большое спасибо…