На литературных баррикадах — страница 50 из 61

Впрочем, обида эта скоро прошла. Дни становились все горячее, и некогда было заниматься личными обидами.

После боя, согреваясь в очередном блиндаже или хате, друзья любили мечтать. Все о том же: как через несколько дней ворвутся в поселок, придут в старую фроловскую хату, выйдет старая мать и Саша скажет ей:

«А вот и я, мамо! А это мой брат названый Максим. Здравствуйте, мамо!..»

— И я расскажу ей, однако, — перебивал Максим, — что мы вместе с тобой убили триста восемьдесят фашистов.

— Ну, нет, Максим. Ты ведь убил двести тридцать. А я только сто пятьдесят…

— Саша, друг. У нас, однако, все пополам. Хлеб пополам. Ордена пополам. Фашисты пополам. Такая у нас арифметика. Понял?

Накануне последнего, решительного боя, уже на подступах к Городищу, Сашу Фролова вызвал комбат. Он приказал ему в бой не идти, остаться в штабе полка за связного.

Это глубоко обидело Сашу. Он прибежал к Пассару взволнованный, удрученный. Как так — бой за свой поселок, а он останется в тылу! Штаб полка все снайперы считали глубоким тылом.

— Я не пойду в штаб, — решительно сказал Саша Максиму. — Я буду с тобой. В бою. Пусть меня потом хоть под суд…

— А я тебя, однако, в бой не пущу, — спокойно сказал Максим. И тут он открыл Саше старый секрет. Зачем его тогда вызывали к командарму. — Генерал приказал… Беречь Фролова. Сохранить его живым для матери. Если вместе пойдем — уберечь трудно. Фашистская пуля, однако, не разберет, где Фролов, где Пассар. Что же ты хочешь, чтобы мне стыдно было, что я друга живым к матери не привел? И как я ей в глаза посмотрю? А что скажет, однако, генерал?

…После жестокого боя солдаты Железной дивизии овладели Городищем. Несмотря на все свои дела и заботы, генерал Батов помнил, что он приглашен в этот вечер в гости к снайперу Фролову. Он хранил его адрес и ориентиры. Он был старым солдатом, разведчиком, и он нашел даже огород, указанный в ориентирах… Но на огороде стояло только поврежденное вражеское орудие. Не было ни Фролова, ни его матери, ни Пассара. Вместо хаты… обугленные развалины.

Нахмурившись шагал командарм по улицам поселка. Вышел на площадь. И… вздрогнул. На площади, у свеженасыпанного холма, в снегу застыла одинокая фигура. Снайпер Саша Фролов стоял как статуя, тяжело опершись на винтовку.

Командарм осторожно приблизился к снайперу. Снял папаху. Он понял все. Он вспомнил оживленное лицо черноволосого нанайца, охотника с Амура, вспомнил, как радовался он своему боевому ордену и как горячо аплодировал, когда такой же орден прикрепляли на грудь его друга.

Командарм осторожно посмотрел на Фролова. На ввалившихся щеках замерзли две слезинки.

— Прощаетесь? — вздохнув, спросил генерал.

— Совсем рядом с моим домом… — тихо сказал Саша. — Все хотел мою мать увидеть.

Помолчали.

— Хоть бы написать здесь, — горько сказал Фролов, — что он один двести тридцать шесть фашистов убил. Вы не знаете, каким он был другом, Максим. Таких, однако, не найти.

Он уже привык говорить так, как Пассар, с его интонациями…

— Напишем, — сказал генерал, — обязательно напишем. И всей армии о нем расскажем. Ты не кручинься, Саша, напишем… О нем все будут знать. Детям своим расскажем, как нанаец с Амура отдал жизнь за Сталинград… Цветы принесут. Улицы, школы, институты его именем назовут…

Опять помолчали…

Потом оба вздохнули, понимающе посмотрели друг другу в глаза и пошли к людям. Молча пошли рядом друзья Максима Пассара — генерал и солдат. Командарм и снайпер. Надо было продолжать жить и воевать.


…И опять прошли годы… Железная дивизия праздновала свое сорокалетие. Докладчики во всех полках вспоминали имена героев. В комнате славы со стены глядел большой портрет черноволосого юноши нанайца Максима Пассара… И политработники рассказывали гостям о его подвигах.

…Через несколько дней мы сидели у генерала армии Батова и вспоминали о наших встречах, о друзьях боевых лет.

— А я ведь тогда взял в плен генерала фон Даниэля, — усмехнулся Батов. — Рассчитался и за Сталинград и за Уэску. И за Матэ Залку, и за Максима Пассара.

…А еще через несколько дней я принимал экзамены в Москве на высших литературных курсах.

Десятым по списку шел… Андрей Пассар — нанайский поэт, переводчик Пушкина и Маяковского.

Я посмотрел на него и замер. До чего же он был похож!.. Он рассказывал о сатире Ильфа и Петрова. Уверенно, убедительно. Но я плохо слушал. Мне казалось, что не было этих двадцати бурных, суровых лет…

И слова маршала Блюхера звучали в моих ушах, и смех моего друга Жени Петрова. И я видел перед собой песчаный берег реки Горюн, лиственницы, окрашенные золотом заката, и стремительного, черноволосого, горячего мальчика, мечтавшего стать маршалом.


…Оставив наш знаменитый катер вместе с его замечательной командой в Комсомольске (выявилась необходимость в срочном ремонте), мы возвращались в Хабаровск на большом пассажирском пароходе.

В зале кают-компании оказался неведомо какими судьбами попавший туда концертный рояль, правда изрядно потрепанный и расстроенный. Петров, страстно любивший музыку, часами не отходил от рояля. По памяти играл он самые различные пьесы, классические, современные, шуточные, джазовые. От Бетховена до Дунаевского. Много импровизировал. Аккомпанировал танцующим парам. Конечно, вокруг инструмента собиралось всегда много пассажиров. Особой популярностью пользовались песенки из кинофильмов. В связи с этим вспоминается еще одна забавная история.

Постоянной слушательницей Петрова была сильно молодящаяся дама неопределенного возраста. На шее у дамы висел старинный лорнет, который она часто подносила к глазам, созерцая музыканта, особенно в минуты его бурных импровизаций. Видимо, она не раз порывалась подойти к Петрову и заговорить с ним.

Наконец она осуществила свой замысел. Она назвала свою фамилию, сказав, что сейчас живет в Благовещенске, работает в управлении пароходства, но очень любит музыку, училась в Москве и имеет немалые связи в кругах Московской консерватории.

Она смотрела на Петрова покровительственно и почти нежно. По старой одесской традиции, Женя любил всякие розыгрыши и мистификации.

Он представился даме как молодой начинающий музыкант, мечтающий о лаврах Шопена и Хренникова. Это признание возбудило в даме совсем уже нежные, меценатские чувства. Она оторвала Петрова от инструмента, целиком оккупировала его, оглушила целым потоком музыкальной премудрости, обволокла нескончаемыми воспоминаниями.

Через полчаса они уже сидели в буфете. Дама угощала Женю пивом и мороженым. Я сидел неподалеку, и до меня доносились громкие имена… Гольденвейзер. Оборин. Голованов. Гедике. Комитас. Козловский. По ошалелым глазам Петрова я понял, что он потерян для общества и стал жертвой собственной мистификации. Но возможностей отступления уже не было.

Когда перед самым Хабаровском я вырвал Петрова из рук восторженной меценатки, он был в полуобморочном состоянии.

Однако с торжеством победителя он показал мне конверт сиреневого цвета с надписью: профессору Голованову.

На тонком листке, пропитанном ароматом духов «Камелия», мелкими, бисерными буквами было начертано:

«Дорогой Николай Семенович!

Надеюсь, что Вы не забыли меня. Прошу Вас оказать помощь при поступлении в консерваторию моему другу (не подумайте ничего плохого), талантливому начинающему музыканту из глубин Дальневосточной тайги Евгению Петрову.

Часто думающая о Вас

Нелли Воскресенская».

— Ну, что, — заливался смехом Петров, — какой документик!.. Игра стоила свеч… Я уже вижу лицо Голованова, когда я покажу ему это послание. И она еще просила ни за что не показывать это письмо Неждановой. Она боится, чтобы не вспыхнула ревность и не повредила мне при поступлении в консерваторию… И она обязательно просила заехать к ней в Благовещенск. У нее муж в командировке на Колыме. Собственная квартира и фисгармония…

Он так смеялся, что мне даже стало жалко старую доверчивую даму.

— Дон-Жуан, ты, наверно, разбил ее сердце, — заметил я сурово.

— Ничего, — успокоил меня Петров. — Это я отомстил пароходству за ту бессонную ночь в Хабаровске.


Из Хабаровска во Владивосток мы выехали на машине крайкома. Ехали круглые сутки. На остановках нас опять пожирала мошкара. Женя опять философствовал по поводу плохих дорог.

На какой-то переправе в глубине тайги мы настигли застрявшую на обочине «эмку». Водитель уговаривал другого шофера в кожаном реглане, только что подъехавшего на мощном грузовике, помочь ему вытащить машину. Кожаный реглан отказывался. Мы остановились, выскочили на дорогу и услышали слова потерпевшего шофера, обращенные к реглану:

— Эх ты… Не читал, видно, «Одноэтажной Америки»…

Женя Петров был счастлив.

…На сторожевом корабле мы вышли из бухты Золотой Рог к Посьету. Петров был молчалив, никого не разыгрывал, сидел на палубе, вглядываясь в бескрайнюю даль океана, и делал записи в дорожном блокноте. Порою легкая улыбка пробегала по его тонким губам. Он вспоминал…

Два дня мы были в гостях у пограничников на корейской границе. Объезжали заставы, знакомились с людьми. Замечательные биографии раскрывались перед нами. Биографии людей, каждый день рискующих своей жизнью во имя родины. И здесь, конечно, как и везде, рядом с героическим было много смешного, веселого, пропитанного мягким юмором, который Петров особенно тонко чувствовал и воспринимал, которым были окрашены все страницы его записей.

Перед возвращением в Хабаровск мы сидели поздней ночью в беседке на сопке, над самым океаном. Океан был спокоен. Широкая лунная дорога уходила к самому горизонту, к небу, к бесчисленным звездам.

Пили холодное пиво. Пограничники рассказывали всякие истории из своей жизни.

— А еще был случай с нашим прославленным командиром, майором Агеевым. Приручил он маленького таежного медвежонка. Сам нашел. Спал медвежонок в палатке у самой койки майора. А когда вырос, стал этаким огромным медведищем, ушел в тайгу. Однако частенько приходил в гости к своему другу. И вот однажды уехал майор в командировку в Хабаровск. И надо же так случиться — приехал в этот день какой-то инспектор. Ну, инспектор устал с дороги, положили его отдохнуть на койку майора Агеева.