На литературных баррикадах — страница 9 из 61

у, в первую очередь к дневникам. Да, черт возьми! Это же богатейший материал, только надо суметь его скомпоновать, только… Это первая большая повесть…»

Гражданская война окончилась. Комиссар дивизии Дмитрий Фурманов, боевой соратник Чапаева, вернулся к мирной жизни. Он перелистал страницы своих дневников. Ожили картины боевых дней, вспомнились друзья, боевые товарищи. Чапаев мчался на своем коне впереди бойцов, и знаменитая бурка его развевалась по ветру… Представилось, как обнимал он комиссара при последнем прощании и долго смотрел, как кружилась по дороге пыль вслед за машиной, увозящей Дмитрия. Весь путь Чапаева, вся жизнь этого человека ярко встала перед Фурмановым. А рядом с образом Чапаева возникал образ Петьки Исаева, беззаветно преданного рядового бойца, прикрывающего до последней минуты грудью своей раненого командира. Десятки Исаевых вставали со страниц дневника. Они боролись за свою страну, за жизнь, за счастье. Об этом нельзя было не написать.

И все-таки она нелегко далась ему, эта книга.

Долгими ночами сидит Дмитрий Фурманов над своими записками. Будущая книга волнует, захватывает его. Он думает только о ней.

«Ее надо сделать прекрасной. Пусть год, пусть два, но ее надо сделать прекрасной. Материала много, настолько много, что жалко даже вбивать его в одну повесть. Впрочем, она обещает быть довольно объемистой. Теперь сижу и много, жадно работаю. Фигуры выплывают, композиция дается по частям: то картинка выплывает в памяти, то отдельное удачное выражение, то заметку вспомню газетную — приобщаю и ее; перебираю в памяти друзей и знакомых, облюбовываю и ставлю иных стержнями-типами; основной характер, таким образом, ясен, а действие, работу, выявление я ему уже дам по обстановке и по ходу повести. Думается, что в процессе творчества многие положения родятся сами собою, без моего предварительного хотения и предвидения. Это при писании встречается очень часто. Работаю с увлечением. На отдельных листочках делаю заметки; то героев перечисляю, то положения-картинки, то темы отмечаю, на которые следует там, в повести, дать диалоги… Увлечен, увлечен, как никогда!»

Фурманов уже не раз перечел свой дневник. Ему кажутся недостаточными его записки участника и очевидца, он собирает решительно все материалы о дивизии. Он достает комплекты газет, архивные материалы, он хочет ясно представить себе обстановку, жизнь всей страны, чтобы не измельчить тему, чтобы не сделать свою книгу просто мемуарами или рассказами о тех или иных боевых эпизодах. Он записывает в дневник:

«Материал единожды прочел весь. Буду читать еще и еще, буду группировать. Пойду в редакцию «Известий» читать газеты того периода, чтобы ясно иметь перед собой всю эпоху в целом, для того чтобы не ошибиться, и для того, чтобы наткнуться еще на что-то, о чем не думаю теперь и не подозреваю».

Он обращается с письмами к старым боевым соратникам. Хочет выяснить всю историю Чапаева с его юношеских лет до своей встречи с ним. Он получает много писем и приобщает их к своим материалам. Важно все, — ведь ему нужно будет показать, как Чапаев стал Чапаевым. Один из старых соратников пишет ему:

«Когда Чапаев приехал из Москвы, он взял меня и Исаева, и мы поехали в Александров Гай. А дальше ты ведь все сам знаешь».

Да, он все знает сам, но он не доверяет себе, не доверяет своим дневникам, он проверяет каждую деталь дополнительными материалами. Его книга должна быть повестью не только о Чапаеве, но о гражданской войне, о том, как в жестоких боях с врагами крепла Советская республика.

…Долгие ночные часы сидит Фурманов над старыми пожелтевшими газетами, над дневниками. Переписывает, анализирует, припоминает, сопоставляет… Но все это кажется ему недостаточным… Мало… мало…

— У меня такое чувство, — делится он со мной во время нашей очередной прогулки от памятника Гоголю к памятнику Пушкину, — что я еще не все знаю, что я слишком рассчитываю на свой личный опыт, что у меня не хватает кругозора.

Это у него-то не хватает кругозора! Я смотрел на него, широко раскрыв глаза. Рядом с ним я казался себе совсем маленьким и неопытным. И я все больше ценил и любил его с каждым днем.

Фурманов подымает специальные военные архивы, усиленно штудирует работы молодых военных ученых, слушателей специальных курсов Военной академии РККА, работы, посвященные анализу событий девятнадцатого года на Восточном фронте.

Он готовится к своей книге, как к решительному сражению. Иногда ночами, среди работы, сомнения одолевают его.

«Прежде всего — ясна ли мне форма, стиль, примерный объем, характер героев и даже самые герои? Нет.

Во-вторых, пытал ли свое дарование на вещах более мелких? Нет.

Имеешь ли имя? Знают ли тебя, ценят ли? Нет. Приступить по этому всему трудно. Колыхаюсь, как былинка. Ко всему прислушиваюсь жадно. С первого раза все кажется наилучшим писать образами — вот выход. Нарисовать яркий быт так, чтобы он сам говорил про свое содержание, — вот эврика! К черту быт — символами. Символы долговечней, восторженней, глубже, чем фотографированный быт. В символах выход…»

«Символы» Фурманов понимал как обобщение, типизацию.

Материал весь собран. Надо приступать к работе. И теперь проблемы формы особенно волнуют Фурманова.

«Ни одну форму не могу избрать окончательно. Вчера в Третьей студии говорили про Вс. Иванова, что это не творец, а фотограф… А мне его стиль мил. И я сам, верно, сойду, приду, подойду к этому, — все лучше заумничания футуристов… Не выяснил и того, будет ли кто-нибудь, кроме Чапая, называться действительным именем (Фрунзе и др.). Думаю, что живых не стоит упоминать. Местность, селения хотя и буду называть, но не всегда верно — это, по-моему, не требуется, здесь не география, не история, не точная наука вообще… О, многого еще не знаю, что будет».

И опять через несколько дней в своих дневниках он возвращается к этой же теме:

«Как буду строить «Чапаева»?

1. Если возьму Чапая, личность исторически существовавшую, начдива 25-й, если возьму даты, возьму города, селенья — все это по-действительному в хронологической последовательности, имеет ли смысл тогда кого-нибудь окрещивать, к примеру — Фрунзе окрещивать псевдонимом? Кто не узнает? Да и всех других, может быть… Так ли? Но это уже будет не столько художественная вещь, повесть, сколько историческое (может быть, и живое) повествование.

2. Кой-какие даты и примеры взять, но не вязать себя этим в деталях. Даже и Чапая окрестить как-то по-иному, не надо действительно существовавших имен — это развяжет руки, даст возможность разыграться фантазии».

Так, разговаривая с собой на страницах дневников, окончательно систематизируя и подготовляя материалы, приступает Фурманов к основной работе над книгой.

Детали быта чапаевцев занимают очень большое место в дневниках. Они во многом были использованы и в книге. Здесь на помощь автору дневников пришла и его память, пришло и художественное воображение.

…Перечитав все свои дневники через три с половиной года после непосредственных записей в дивизии, Фурманов записывает 21 сентября 1922 года:

«Писать все не приступил: объят благоговейным торжественным страхом. Готовлюсь… Читаю про Чапаева много — материала горы. Происходит борьба с материалом: что использовать, что оставить? В творчестве четыре момента… 1. Восторженный порыв. 2. Момент концепции и прояснения. 3. Черновой набросок. 4. Отделка начисто… Я — во втором пункте, так сказать, «завяз в концепции». Встаю — думаю про Чапаева, ложусь — все о нем же, сижу, хожу, лежу — каждую минуту, если не занят срочным другим, только про него, про него… Поглощен. Но все еще полон трепета. Наметил главы и к ним подшиваю каждый соответственный материал, группирую его, припоминаю, собираю заново».

Образ главного героя больше всего волнует его. Он опять вспоминает свои встречи с Чапаевым, и многочисленные стычки, и примирения, и крепкую волнующую дружбу. Ему хочется вылепить фигуру Чапаева во всей ее яркости, во всей реальности. Слащавые образы претят ему, он стремится показать реального человека.

19 августа 1922 года Фурманов записывает:

«Вопрос: дать ли Чапая действительно с мелочами, с грехами, со всей человеческой требухой или, как обычно, дать фигуру фантастическую, то есть хотя и яркую, но во многом кастрированную? Склоняюсь больше к первому».

В дневниках, в заметках на отдельных листках мы находим у Фурманова-комиссара довольно пространные записки о чапаевской «требухе», «грехах». Фурманов отмечает холодную встречу Чапаевым иваново-вознесенских рабочих, его неприязнь к политотделам и комиссарам. Он резко критикует ошибки Чапаева, помогает ему их осознавать и выправлять, не останавливаясь в таких случаях даже перед тем, чтобы вступить в конфликт с Чапаевым.

В повести Фурманов-художник также нисколько не идеализирует образ Чапаева, выступает против слащавой, паточной романтизации, но с той же силой отметает снижающие образ героя гражданской войны натуралистические элементы, зафиксированные в дневниковых записях комиссара Чапаевской дивизии. Он типизирует образ Чапаева, основываясь на реальном материале, но из этого материала он всегда отбирает лишь то, что может служить обобщению образа.

Фурманову органически претит какая бы то ни было идеализация стихийности. Он хочет показать, как воля партии организует стихийную партизанщину, преодолевает отсталое и в характере самого Чапаева. Он хочет показать формирование характера Чапаева, образ героя в динамике, а не в статике, самый процесс формирования героя, процесс формирования нового человека. Автор дневников двадцать второго года, пройдя сам большой путь развития, несомненно, глубже проникает в явления действительности, чем автор дневников девятнадцатого года. В девятнадцатом году Фурманов наблюдал, записывал, часто регистрировал факты. В двадцать втором году Фурманов обобщает. В девятнадцатом году Фурманов главным образом комиссар дивизии. В двадцать втором году Фурманов — художник. «Чапаев» является книгой высокой вдохновенной идеи, книгой, очень далекой от натуралистической бытовщины.