На литературных перекрестках — страница 15 из 37

Поначалу «Записки Мосолова» поступали аккуратно, затем пришлось звонить Сухотину, жившему в Москве, и напоминать о приближающемся сроке (Алексей Толстой жил в Детском Селе под Ленинградом). С восьмой книжкой получился скандал — сдавать в набор было нечего.

— Безобразие! — рассердился Всеволод. — Пошлите Толстому телеграмму. Составьте более внушительно. Нечего церемониться!

В то время я был ответственным секретарем. Мне приходилось обеспечивать своевременный выпуск журнала. Я отправил Толстому телеграмму, предупредив, что восьмой номер журнала выйдет без продолжения «Записок Мосолова». В ответ пришло письмо от разъяренного автора. Оно было адресовано лично мне и пролежало в моем архиве сорок два года.

Я разыскал четыре пожелтевших от времени страницы большого формата, заполненные крупным почерком Алексея Толстого, и привожу их полностью.

«10/VIII—1931 г.

«Красная новь».

Тов. Н. Анову.

Уважаемый товарищ, пишу уже третье письмо об одном и том же.

1) «Записки Мосолова» пишутся совместно с П. Сухотиным.

2) Один я эту повесть писать не могу (основания — почему не могу — я уже приводил).

3) Сухотин сейчас в отъезде, когда вернется — не знаю, т. к. он не известил ни меня, ни вас.

4) Задержка в сдаче повести произошло по вине Сухотина, который с конца апреля не притронулся к работе.

5) Я работаю над романом «Черное золото», который сдаю ежемесячно и кончаю в октябрьской книжке.

Обо всем этом я обстоятельно писал в «Красную новь», и писал там же (в последнем письме), что черновик, сданный (для августовской книги) никуда не годится, т. к. написан кое-как по непереваренным дневникам Будберга, — только чтобы отвязаться. Я настаивал на том, что этот черновик печатать нельзя, — это ни в какой степени не искусство, даже не халтура, а просто — бред.

Я предложил прервать повесть до возвращения Сухотина. Цель такого предложения была — напечатать в «Красной нови» художественную повесть.

Несмотря ни на что, Вы:

1) Печатаете черновик Сухотина.

2) Требуете от меня, чтобы я, несмотря ни на что, дал вам в ближайший срок 5 с половиной листов повести.

Дорогой товарищ, литература создается не для очередного №-а журнала. Литература в социалистическом государстве создается для высших культурных потребностей пролетариата всего мира, наша пролетарская литература, к которой я имею счастье и честь принадлежать (невзирая на мнения различных группировок), — должна быть светочем для человечества, рождающего новые формы бытия. Так и только так я смотрю на советскую литературу.

К сожалению, со стороны руководителей жур. «Красная новь» я вижу отношение, противоречащее всеобщим требованиям создания большой художественной литературы. Руководители жур. «Красная новь» печатают то, что один из соавторов называет сырым черновиком, другой — самой низкой халтурой, ни в коем случае не подлежащей опубликованию. Руководители жур. «Красная новь» берут на себя смелость не принимать во внимание доводов писателя (меня, в частности) о невозможности в данный срок выполнить работу и требуют от него заведомой халтуры низкого свойства.

Поэтому я протестую против:

1) Напечатания сухотинского отрывка.

2) Против требований ко мне дать помимо романа «Черное золото» в кратчайший срок и одному, без соавтора, 5 с половиной листов повести.

3) Я требую изъятия из августовской книжки сухотинского черновика.

4) Настаиваю на своем предложении отложить повесть до ноября с. г.

Копию этого письма посылаю в Литгазету.

Алексей Толстой.

Детское Село,

Пролетарская, 4».

Я показал это письмо Фадееву. Он читал, крепко сжав зубы.

— Ничего не пойму. При чем тут роман «Черное золото?» К нам он не имеет никакого отношения. Его печатает «Новый мир»…

— Оставьте мне письмо, — сказал Фадеев. — Я отвечу ему сам.

И Фадеев подсел к машинистке и продиктовал целую страницу.

Что-то помешало мне в тот день прочесть ответ Фадеева. Письмо отправили без меня. Я прочитал его спустя сорок два года, перелистывая только что полученный том «Писем» Александра Фадеева («Советский писатель», 1973 г.).

«42. А. Н. Толстому.

17 августа 1931 года.

Алексей Николаевич!

Письмо Ваше, адресованное товарищу Анову (от 8 августа), удивило меня до крайности. Вы, совместно с Сухотиным, предложили редакции «Записки Мосолова», обязавшись представлять материал в определенные сроки. Вещь эта всем нам крайне не понравилась, написана она — Вы сами это знаете — чрезвычайно неряшливо, бегло, безыдейно, читать ее можно с любого конца. Но, во-первых, не нам судить Вас — старого опытного писателя, а во-вторых, журнал наш, где совсем недавно сменилась редакция, находится в таком положении, что не может пока что печатать только такой материал, который ему нравится и который действительно находится на высоте, — материала, попросту говоря, не хватает. Поэтому мы согласились на Ваше предложение и приняли «Записки Мосолова».

В результате Вы нам давали через час по столовой ложке этой скучной и кислой микстуры (уверяю Вас — и Вы опять-таки сами это знаете, — что никакой принципиальной разницы между главами, написанными Вами, и главой, написанной Сухотиным, — нет) — так или иначе, мы уже обязались перед читателем, — и вдруг ( в силу причин, которые никому не интересны, так как они имеют отношение к Вашей с Сухотиным личной биографии, но никакого отношения к художественной литературе) повесть мы обязаны прервать.

Ваше письмо, разъясняющее дело, приходит уже тогда, когда последний номер сверстан, то есть тогда, когда уже ничего изменить нельзя без материальных убытков и длительной задержки номера. Единственный выход для нас — написать конец первой части. Мы это и сделали… Зачем же громкие и фальшивые слова о пролетарской художественной литературе и т. п.? Благодарите бога, что я (вопреки моим привычкам) ограничиваюсь только этим письмом…

Ал. Фадеев».

Алексей Толстой через два месяца встретился в Ленинграде с Фадеевым и, как ни в чем не бывало, бросился к нему с объятьями.

— Саша, милый, не сердись! Уверен, недоразумение с «Записками Мосолова» и твое письмо не отразятся на нашей дружбе. Прости, моя вина. Честно сознаюсь: заработался тогда до обалдения. Одна редакция торопит, другая торопит. Что мне, на части разорваться, что ли? Голова кругом шла. А тут еще Анов со своими письмами и телеграммой. Должно быть, в своем письме я ему много ерунды написал. Правда?

— Правда. Зачем ты на него накинулся, да еще поучать вздумал, что такое светоч пролетарской литературы. Он ведь сам пролетарский писатель.

— Вот как! Честное слово, хоть убей, ничего не помню. Туман в голове! Неужели он обиделся?

— А ты как думаешь?

— Вот это совсем неприятно. Так глупо все вышло. Даже стыдно! Ты ему скажи, пусть извинит.

— Сам нахамил, а я за тебя извиняться буду?

— Понимаешь, Сухотин подвел. Ей-богу!

Фадеев, вернувшись в Москву, об этом разговоре очень подробно рассказал мне сам.

Я встречался с Александром Александровичем, когда он был генеральным секретарем Союза писателей. Но особенно запомнился он мне как редактор «Красной нови». Я рассказал историю двух писем. По фадеевскому письму можно судить, как нетерпимо относился он к писателям, даже именитым, если они теряли необходимую требовательность к своему творчеству.

ДЕЛОПРОИЗВОДИТЕЛЬ СОБСТВЕННОЙ СЛАВЫ

С Антоном Семеновичем Сорокиным мне пришлось познакомиться осенью 1918 года, когда судьба забросила меня в Омск, в столицу белого сибирского правительства.

В то время я ходил в начинающих писателях, а Антон Сорокин уже был автором нескольких книжек и пьесы «Золото».

Сборник рассказов «Смертельно раненные», изданный Антоном Семеновичем в Петербурге, я прочитал и почему-то запомнил, что автор живет в Омске. В дом сибирского писателя на Лермонтовской улице мы пришли вместе с его другом наборщиком Всеволодом Вячеславовичем Ивановым.

Нам открыл дверь худощавый мужчина средних лет с тонкими усиками, в пенсне.

— Очень рад! — приветливо сказал он.

— Да мы по пути, всего на несколько минут, — сказал мой спутник. — Решил вас познакомить с товарищем. Он из Петрограда.

— Писатель?

— Начинающий, — поправил я.

— Прекрасно. Поднимайтесь!

И мы поднялись на второй этаж.

До сих пор я хорошо помню двухэтажное кирпичное здание, крутую лестницу и большую светлую комнату, служившую Антону Сорокину одновременно столовой и кабинетом. В углу стоял тяжелый, кажется, дубовый, шкаф, сделанный по конструкции Сорокина. Его можно было в одну минуту использовать как кровать. Антон Семенович полушутя-полусерьезно уверял, что диковинный шкаф может заменить диван с письменным столом, а в случае острой необходимости и гроб.

Посидев немного, мы стали прощаться. Сорокин пригласил меня заходить к нему и многозначительно сказал:

— Вы писатель, а писателей надо беречь. В этой кровавой неразберихе, что царит сейчас в Омске, легко остаться без головы. Советую вам не выходить поздно вечером из дома. Подозрительных людей ловят и садят за решетку, а чаще просто выводят в расход. Если в трудную минуту жизни вам негде ночевать, приходите ко мне… Мы вышли на улицу. Всеволод сказал:

— Антон Семенович большой чудак, с удивительными странностями. Редкий выдумщик, не разберешь, когда он говорит правду, а когда сочиняет. Шкаф у него действительно любопытный, мгновенно можно превратить его в письменный стол, а насчет гроба загнул. Между прочим, за этим шкафом я просидел целые сутки во время переворота. Надежное пристанище в минуту опасности.

И Всеволод Иванов рассказал любопытные подробности об Антоне Сорокине:

— Дед его, старовер, был богатейшим скотоводом, одиннадцать тысяч лошадей имел. Чуть ли не четверть павлодарской степи захватил. Соляные промыслы держал, сотнями тысяч ворочал. После себя оставил огромный капитал. Наследники от жадности перегрызлись… Дом, в котором мы были, принадлежит Антону Семеновичу и его брату, врачу. Но ни с отцом, ни с братом Антон не ладит, они считают его сумасшедшим. Что вы на меня смотрите с таким удивлением? Когда отец почувствовал себя плохо, он разделил имущество между сыновьями. Антону Семеновичу досталась чайная торговля, магазин на Любинском проспекте. Он начал с того, что уволил всех продавцов и кассира. Цены обозначены на полках, покупатель мог взять, что ему нужно, а деньги положить в кассу. Если деньги были крупные, сдачу покупатель мог сам взять из кассы. Магазин торговал только один день. Вечером Антон Сорокин пришел и увидел, что весь товар разобран, а в кассе оказалось всего два рубля. Владелец разорился в один день и мгновенно приобрел славу сумасшедшего.