«На лучшей собственной звезде». Вася Ситников, Эдик Лимонов, Немухин, Пуся и другие — страница 12 из 87

(Из письма В.Я.Ситникова)

Глава 3. Обретения

– Хм, – сказал вдруг Иван Федорович, глядя при этом почему-то в сторону, – интересно как у вас получается: человек может быть одновременно и частью и целым. Это вы кого имеете в виду, не Витю ли нашего часом? Ого, смотрите-ка, вот и он, легок на помине.

Действительно, на дороге, в сгустившихся уже сумерках, по направлению к нам двигалась мужская фигура, каким-то странным образом показавшаяся мне в первый момент облаком, скользящим по снегу.

со знанием белого

вдали человек

по белому снегу

будто с невидимым знаменем[28]

Поравнявшись с тем местом, где мы сидели, фигура приобрела конкретные очертания, но оказалась вовсе не Витей, а художником Владимиром Немухиным. Немухин имел дом в находящейся неподалеку деревне – «родовое гнездо», как он его с важностью величал, и по обыкновению жил в нем каждое лето.

Приветственно улыбнувшись, Немухин поздоровался, рассматривая при этом, кто есть кто в нашей пестрой компании, затем придал своему лицу обычное для него серьезное выражение и, обращаясь ко мне, сказал:

– Хотел было к тебе зайти сегодня, потолковать кое о чем, а тут вот повстречались на дороге – можно сказать, знак судьбы.

– Располагайся, Владимир, здесь вполне удобно сидеть – все видно, и никто не мешает. Мы немного подвинемся и места всем хватит.

– Ну, что ж, можно и присесть, я сегодня порядком натопался.

Немухин, сняв с себя внушительных размеров этюдник, который на манер ружья был приделан у него за спиной, собрался было садиться. Однако вдруг остановился и стал сосредоточенно высматривать что-то в придорожных кустах.

Жулик, виляя хвостом, подошел к нему, как бы предлагая помочь, но Немухин уже полез в кусты и через минуту с довольным видом выволок оттуда пустой деревянный ящик. Поставив ящик плашмя, он уселся на него, для надежности немного поерзал и ворчливо сказал:

– Что-то дома у меня нынче работа не клеилась, надо, думаю, пойти, пописа́ть этюды на природе, рассеяться…

Тут он вскочил и, взяв ящик в руки, осторожно стал обтрясать его.

– Что это вы взвились, как ужаленный, не на гвоздь ли присели? – насмешливо спросил Иван Федорович.

– Гвоздь тут не при чем. У меня установка такая: всякую найденную вещь внимательно осмотреть.

И Немухин вновь уселся на ящик.

– Был я как-то раз в Узбекистане, с одной экспедицией. Представлял я в их штате, как ни странно, самого себя, т. е. числился художником. Однажды пошел я на природу – ну, как сегодня, этюды писать. Там, рядышком, арык плескался, пару деревьев торчало и магазинчик, эдакая глинобитная развалюха, стоял. Все вместе смотрелось достаточно колоритно, вот и решил я поработать в традиционном ключе – на пленере.

Взял во дворе магазина ящик пустой, сел на него и тружусь себе в удовольствие. Но вот, когда закончил и пошел ящик тот назад отдавать, увидел, что в нем полным-полно скорпионов. Ползают скопом да хвостами своими – ядовитыми крючьями трясут. Меня аж пот холодный прошиб, и это при сорокоградусной-то жаре!

Спрашиваю у продавца: «А они кусаются, скорпионы ваши, или просто так – ползают себе и все?»

Он же мне, узбек этот, важно, как у них всегда водится, отвечает: «Конечно, кусаются, дорогой товарища, и еще как! Очень даже плохо от такого укуса хорошему человеку может быть».

Теперь-то я осторожный, все проверяю – мало ли какая дрянь заползет. Мне вот рассказывала одна бабка местная, как гадюка приноровилась к ним в дом заползать, молоко пить. Прямо в кувшин заскальзывала! Потом вроде бы выяснилось, что это ее из вредности один бывший монах науськивал. Он-де был распаляем блудной похотью – к ней, когда она, естественно, молодухой еще числилась, ну и пакостничал от всей души. А здорово это звучит «распаляем блудной похотью!» – и тут Немухин, развернувшись ко мне, спросил, не без ядовитости:

– Ты, к примеру, колористом считаешься, вот и скажи мне, какого цвета это состояние тебе видится?

– Грязно-вонючим, – ответил за меня Иван Федорович. – Я эту бабку знаю, и потому точно могу вам сказать: ей смолоду это все никаким другим цветом не представлялось.

– Я, Владимир, тебе лучше скажу, почему тебя скорпионы не покусали.

– Это почему же?

– Очень просто – они своих не кусают. В ихней породе кровное чувство очень развито, а ты у нас прирожденный скорпион, да еще ноябрьский, и сам норовишь все время кого-нибудь цапануть, вот они и постеснялись.

Немухин хмуро усмехнулся, пошевелил кустистыми бровями и, ничего не сказав в ответ, стал рыться в кармане брюк. Он вытащил оттуда смятую пачку «Севера» и закурил, запуская в свою широкую грудь едкий табачный дым.

– Ты что обиделся, что я тебя «колористом» назвал? – спросил он наконец, осторожно вытолкнув из себя кольчатый столбик дыма. – И зря! В этом, право, ничего дурного нет. Да ты и есть чистой воды колорист, весь, насквозь, до мельчайшей жилки цветом пропитан. А вот конструктивной идеи у тебя по существу нет, ты все эмоциями живешь, на одном вдохновении.

Для меня же, – продолжал Немухин, вытолкнув из себя еще один столбик дыма, – очень важно бывает подавить первичную эмоцию, чтобы дать место анализу. И еще интуиции. Интуиция, она в моем понимании и есть то главное, что направляет анализ, делает его «достоверным». А основа всех основ – это Великая Пустота, в которой сосредоточено все и из которой это «все» только и можно черпать.

Конечно, всяк это по своему делает. Я знавал одного живописца, так он, например, говорил, что следует адаптироваться к комете Галлея, у которой период приближения к Земле семьдесят шесть лет…

Тут, видимо, почувствовав, что он вклинился в общий разговор с чересчур уж специальной темой, Немухин приостановился и вопросительно оглядел собеседников.

– М-да, – чуть кашлянув, сказал Валерий Силаевич, – это очень точно определено вами словесно: «Великая Пустота». В еврейском тексте «Книги Иова» говорится о том, что Бог «распростер Цафон над пустотою, повесил землю над ничем». Цафон – это космическое планетарное тело, в буквальном смысле гора. В православной Библии «Цафон «переводится как «Север». Итак, наш мир висит в Великой Пустоте. Отсюда же и вытекает проблема Безмолвия, о которой писал Прокл и другие неоплатоники. Интересно, в каких образах вам, как художнику, это все видится?

– Интересно? – ну что ж, могу рассказать, – явно обрадовался Немухин. – Я однажды, опять-таки в Средней Азии, наблюдал такую картину: подходят к горной речке два диких кота, вроде бы воды попить, начинают лакать, играться, лапами в воде мутузят. Зачерпнут водички – одновременно, но каждый по-своему, своим манером – и на берег бросят. Вода на лету в брызги превращается и, переливаясь на солнце, на гальку сыпется, словно золотой дождь. Красота! Только вот один кот исхитрялся при том еще рыбку зацепить – форели в той речке водилось видимо-невидимо – и на берег ее благополучно перебросить, а другому никак это не удавалось.

Так оно и у нас выходит. Оттуда, из Великой Пустоты, мы и черпаем понемножку, каждый для себя – как кто чувствует, понимает, умеет… Но чтобы зацепить нечто цельное, одного золотого дождя мало, тут надо голову крепкую иметь да познания достаточно обширные. Естественно, и умение сосредотачиваться до такого состояния, чтобы из Безмолвия можно было свою мелодию вытянуть. Кому это дано, тот с большим напором в искусстве идет. Здесь особый пример – евреи.

Иван Федорович во время Немухинского монолога сильно скучал и, чтобы рассеяться, все покрякивал, вертел головой да осматривался по сторонам, выказывая как бы тем самым свою озабоченность по поводу Витиной нерасторопности. Однако последние слова Немухина его явно заинтриговали: он затих и навострил уши.

Напротив, Валерий Силаевич, до того внимательно, с доброжелательным интересом слушавший Немухина, тут вдруг поморщился и спросил, сухим неприязненным тоном:

– В каком это смысле «евреи»?

– Я наблюдаю, – глядя не прямо на Валерия Николаевича, а почему-то в сторону, где возлежали Пуся и Жулик, сказал Немухин, – что те из художников, которые настоящим образом из евреев будут, по-своему, иным образом, чем остальные в искусстве существуют. Это потому происходит, что русский все смотрит в вечность, «подай» ему «вечность». Частностями же он пренебрегает, очень важными порой частностями, которые эту самую «русскость» и составляют.

Еврейское же сознание, наоборот, от частности идет, от мельчайшей детальки бытия. Оно их организовывает, осмысливает по отношению друг к другу. Еврей, к примеру, выберет вещичку какую, самую что ни на есть пустяковую, скажем, лестничку, на которую ребенку в детстве дедушка Яша разок залезть разрешил, и вот лестничка эта разрастается в его сознании до размеров вечности или становится символом Бытия, его опорой и надеждой. И уже карабкается он по этой лестнице ввысь, как библейский Иаков, и того гляди, до самого Бога доберется. Причем делает он это убежденно, истово, навязывает всем и вся свое видение мира, а ты стоишь, рот разинув, и думаешь: похоже, что и вправду лестница дяди Яши и есть то, «самое главное», за что можно уцепиться.

Я где-то прочел, что евреев отличает еще врожденное уважение ко всему «высокому». Они, в отличие от русских, его не снизить стремятся, а включить в себя, проще говоря, – захапать. Это очень точно подмечено!

В тоже время евреи, из-за своей пресловутой обидчивости, склонны закапываться в мелочах, раздувать чрезмерно нечто второстепенное и, следуя за этим «Големом»[29], часто теряют остевой путь. Тут они к русскому тянутся, к чему-то абсолютному, конечно по смыслу и по ценности. К «черному квадрату»[30], например.

Что же касается Великой Пустоты, то евреи ее ощущают, если хотите, напрямую и сразу из нее черпают, а мы, русские, – опосредованно, нам некое промежуточное состояние нужно обрести. Вот здесь-то я и хочу для себя определиться. Живем-то мы бок о бок, работаем тоже подчас совместно, и порой я чувствую, будто нахожусь под влиянием неких идей, и что идеи эти для меня опасны. Они и влекут, и пугают, как чужеродная прелесть. И понимаю я, что могут они меня затянуть в такой омут, где потонут все присущие мне, как русскому, природные качества. А что тогда? Получу ли я что-нибудь, столь же ценное, взамен? Навряд ли.