«На лучшей собственной звезде». Вася Ситников, Эдик Лимонов, Немухин, Пуся и другие — страница 17 из 87

Подобного рода сюжетики Ситникова явно радовали. Он, пребывая обычно в раздраженно-гнусном настроении, сразу же приободрялся, начинал суетиться, покрякивать:

– Народец-то каков, а?! Молодежь-то преподлая какая пошла, а?! Вчера в букинистическом один очкарик Мандельштама спер. Взял вроде бы посмотреть. «Родственник мой», – говорит. И с концами – ни его нету, ни родственника. Сам наблюдал. А продавец-то как убивался. «Я его, подлеца, – кричит, – знаю, его Мандельштамом зовут. Он тут все время ошивается. По виду ведь не скажешь, все «они» на одно лицо – интеллигентное. Начнешь выяснять, окажется, как назло, что из хорошей семьи.

Вот, до чего эти «хорошие-то» семьи доводят!

Но особенно любил Ситников истории из мира искусств – про однодельцев своих да про покойных знаменитостей.

– Слышали, чего Немухин отчудил?

– Нет, а что случилось?

– Да вот, организовал перемещение своей особы по воздуху, и лишь для того только, чтобы пивком побаловаться. Сам рассказывал.

Вышел, мол, утром из дома, с бидоном и в домашних тапочках. Дай, думает, быстренько за пивом сбегаю в соседний ларек. Приходит, а на дверях табличка «Пива нет», все выжрали, значит, алкаши местные. Берет такси, едет во «Внуково», там якобы всегда пивом торгуют. Но похмельное счастье горькое – пива нет. Тут слышит он, по радио объявляют: «Начинается посадка на рейс Москва – Ленинград». Недолго думая, покупает Немухин билет, благо паспорт при нем оказался, и в самолет. Вот, думает, хорошо, слетаю я быстренько в Питер, с приятелем своим Женькой Рухиным повидаюсь – это художник такой, тоже пьянь, его учеником считается, – а заодно и пивка попью, там рядом с Женькиным домом большая пивная есть.

Прилетает в Питер, Женьки дома нет, пропал куда-то, гад, но пива сколько хочешь, пей не хочу. Но у Немухина от таких потрясений самоопохмел произошел, никакого пива больше не надо. Выпил он для порядку пару кружек, бидон заполнил и прямиком в Эрмитаж – культурой опохмеляться. Его сначала пускать не хотели, мол, к ним в тапочках нельзя, как-никак, а храм всяческих искусств. Но Владимир мужик упертый и обходительный – уговорил. Потом другая проблема началась: в зале испанской живописи его какая-то инквизиторша изловила. Сдайте, говорит, свой бидон в камеру хранения. А там принимать не хотят, с пивом, говорят, не берем. Однако ж Немухин и в камере хранения бабулек обаял, приняли-таки.

После Эрмитажа взбрело ему в голову еще к одному знакомому художнику в гости зайти, он его «Гольбейном» прозвал – за породистую мясистость лица. Дом он еще с грехом пополам отыскал, а вот в какой квартире живет этот «Гольбейн» да как его на русский лад величают, не помнит. Тут видит он идет навстречу интересный человек – в галошах, шапке и очках, волос длинный, вид вдохновенный. Он его останавливает и спрашивает: «Простите, не знаете ли случайно, где тут живет художник один?» – и дает этого «Гольбейна» подробное описание. Тот говорит: «Конечно, знаю, живет он здесь, но сейчас его дома нет, он уже неделю как на даче сидит».

Немухин, конечно, расстроился, но разговор продолжает. И выяснилось, что новый его знакомец тоже художник и Женьку Рухина хорошо знает, и московских многих, меня, конечно. Естественно, что порешили они знакомство свое обмыть. Купили пару бутылок и к художнику этому угощаться пошли.

Немухин рассказывает, что квартира у нового его знакомца была очень впечатляющая: повсюду банки с живыми змеями стоят, чучела покойных тварей… В придачу к эти чудесам – ученая ворона с поломанным крылом. По пятам за гостем ходит и наблюдает за ним внимательно, с подозрением, того и гляди в глаза кинется.

Хозяин все любезно объясняет. Вороны, говорит, не бойтесь, она умная. А вот от той змеи подальше держитесь, она посторонних не любит, к тому же яд у нее очень едкий. Садитесь лучше рядом вот с этой змеей, она безвредная, хотя и толстая.

Я так для себя думаю, что это он его упреждал на всякий случай, если Немухин, накушавшись вина, по банкам шарить решит. Знает, видать, нашего брата, московских художничков-то, забулдыг игривых.

Посидели они мирно, поговорили о творчестве своем горемычном, и Немухин назад, в Москву, полетел. Говорит, что ровно в час ночи, жена его с бидоном и в тапочках назад домой впустила, и ничуть не удивилась, что он так долго отсутствовал. Знать, и не такое видала, бедняжка!

Морщинами избороздило лоб,

дрогнули красные веки

распустил губы пожевал

неожиданно всхлипнул по-детски

так и умереть недолго

в рыданиях слюнях соплях! —

так ему там хорошо[42].

Из художников «стариков» Вася особенно Роберта Рафаиловича Фалька уважал. Говорил о нем всегда серьезно, даже тон менял: ехидства да издевки, коих обычно в его рассуждениях о собратьях своих по творчеству было с избытком, тут не ощущалось вовсе: Фальк… Талантливейш и глубочайш!

Впоследствии я не раз слышал, что Вася действительно был вхож к Фальку. Об этом свидетельствовал и мой хороший знакомый биолог-интеллектуал Юлий Лабас, с матерью которого Фальк состоял более чем в дружеских отношениях. Юлик рассказывал: «Как второй брак Фалька вдруг сменился третьим с его ученицей, моей мамой, мне знать не дано: ни он, ни она никогда со мной об этом не говорили. Знаю только, что третий брак тоже оказался недолгим. Он длился с 1922-го по 1931 год. Но завязалась дружба, крепкая, искренняя, глубокая – до последних дней жизни Роберта Рафаиловича, оборвавшейся в сентябре 1958 года. И я очень подружился с Фальком, что вовсе не мешало мне любить и своего родного отца»[43].

По утверждению Юлика, в начале 1950-х он неоднократно встречал Ситникова на посиделках у маэстро. Вася внешне, естественно, выделялся среди респектабельных гостей домашнего фальковского салона, но не более того. Никаких штучек-дрючек он там не выказывал и ничего особо интересного Юлик – тогда еще совсем молодой человек, жадный до всего необычного, – в его личности не углядел.

Имя Фалька в те годы харизму имело, эдакий символ «чистой» художественности. Вот и Ситников в порядке похвалы мог сказать: «Да, ловко сделано, так, пожалуй, и сам Фальк закрутить не мог».

Под этим подразумевалась некая особая живописная изощренность, когда фактура добротная, мазок не простой, «совковый», а затейливый, многослойный, оттеночный, с вывертом. Про самого Фалька, уже 10 лет как почивавшего в Бозе, Вася ничего конкретно не рассказывал, но когда речь о столпе соцреализма – Александре Герасимове заходила, а его под настроение имели тогда привычку с дерьмом мешать – охотно вставлял любопытный «исторический» анекдот.

Учились будто бы Фальк и Александр Герасимов вместе – на одном курсе МУЖВЗ у Константина Коровина.

«Фальк был жиденок маленький и хилый, а Герасимов, напротив – русак крупный и мясистый. И вышел у них как-то спор об искусстве. Фальк, как и положено, Герасимова оспорил, но тот этого не стерпел и собрался было Фалька прибить. А Фальк ему и говорит:

– Не бей меня, Александр Герасимов, не то скажут люди: «Сила есть, ума не надо», – а из тебя и так все литературщина прет.

С тех пор затаил Александр Герасимов на Фалька злобу и, как только в начальники выбился, стал ему пакости всяческие учинять».

Другой мой знакомый – художник Лев Кропивницкий, рассказывал этот анекдот иначе и, как впоследствии стало мне ясно, значительно ближе к истине.

По его словам выходило, что Роберт Фальк в те годы был высокого роста, крепкий парень и в добавок еще интеллектуал и джентельмен. Александр же Герасимов, напротив, – мозгляк, шпана и, естественно, юдофоб. Спор у них действительно состоялся, и не только интеллектуальный. При этом по всем статьям битым оказался Александр Герасимов. С тех пор затаил он на Фалька злобу и, как только в начальство вышел, стал ему повсеместно пакости учинять. Извести как «злостного формалиста»[44], однако, не сумел. Фальк умел обзаводиться нужными знакомыми и влиятельными покровителями. Его картины сама тов. Жемчужина – жена Вячеслава Молотова покупала. А он как-никак был правой рукой самого Сталина!

Немухин тоже свою историю про Герасимова и Фалька имел. По ней выходило, что Александр Герасимов хотел в конце 1920-х годов под видом творческой командировки на Запад смыться. Но тут приглашает его к себе художник Евгений Кацман, который тоже у Коровина учился, а при большевиках стал по совместительству в НКВД подрабатывать, и говорит:

– Слышал я, что ты от нас сбежать в Париж хочешь, Фальку позавидовал. Не советую, ты личным художником товарища Ворошилова числишься. Значит, политически ангажирован. Никаких провокаций с твоей стороны быть не должно! У нас руки длинные. Лучше вступай в АХРР, будем вместе за «нового человека» в искусстве бороться.

Послушался его Герасимов и вступил в АХРР, и так на новом поприще преуспел, что даже Кацмана под себя подмял. А на Фалька затаил обиду: что тот, мол, в Париже жирует. Когда Фальк назад вдруг вернулся да без гроша в кармане, еще больше озлился, – теперь уже потому, что лопнула его «золотая греза».

– Так в жизни часто бывает, – подводил под свою историю философскую базу Владимир, – вобьет себе человек чего-нибудь в голову и завидует, сам не зная чему. Когда же выяснится, что все его мечты да переживания – фантом, то не на себя валит, а на того, другого, прелестника своего, который дух его якобы смутил.


Все это весьма походило на правду. Фальк уже давно помер себе благополучно, а его все норовили под удар подставить. Начальственный гнев пусть не на буйну голову, так на «светлую память» обрушить. Так и слышалось: «Ату, его, гада!»

Из всех мастеров, что великий русский эксперимент в искусстве ставили, ни Малевич, ни Филонов, ни Родченко со Степановой, ни Штеренберг, ни Альтман, ни Кандинский, а почему-то «добропорядочный» реалист Роберт Фальк был притчей во языцех. И на приснопамятной выставке 30-летия МОСХА