«На лучшей собственной звезде». Вася Ситников, Эдик Лимонов, Немухин, Пуся и другие — страница 20 из 87

(Из письма В.Я. Ситникова)

Глава 6. «Русский чай»

Может быть, благодаря всему этому «соцреализму» и решился Ситников «свалить за границу». Рискнул на старости лет: где наша не пропадала! С такой биографией потерь не считают. К тому же в году, кажется, семидесятом получил он двухкомнатную квартиру на последнем этаже нового девятиэтажного дома, похожего на гигантскую спичечную коробку, в безликом микрорайоне – неподалеку от станции метро «Семеновская». И выходило, что все равно надо привыкать к какой-то новой жизни, вновь обустраиваться. Но там, на Западе, свет маячил от этой самой статуи Свободы, а здесь – родные рыла, осточертевшие за шестьдесят лет совместной жизни. Да еще власти в спину подпихивали, уж больно много к нему иностранцев шастало.

Что, по миру пойти? Попробую. Отверзть

Бездонной синеве бетон аэродрома.

Оставил навсегда – вполне благая весть.

Бонжур тебе, Париж! Аривидерчи, Рома!

Уверенность сильна. Прости. Прощай. Скорей

Мотаем удочки – ив путь! Мне светит Слава.

С обиды, во хмелю, кричат славяне «Гей!»

Характер наш таков, восторженно-лукавый.

Столыпинский рывок. Стахановский размах…

Вдруг, скрежет тормозов – не уложились в сроки.

И ветер перемен сметает в Лету прах

Сынов, в отечестве гонимых как Пророки[56].

И тут понял я, что спать больше не могу, поднялся и вышел на террасу, покурить. Влажный, терпкий ночной воздух холодил лоб и то нервное возбуждение, что пришло вместе со сном, постепенно ослабевало.

Однако подействовал сон этот на меня необычайно сильно – что-то с памятью моей стало. Словно вскрылась в ней та самая заветная кладовая и то, что залежалось во всех ее ячейках и уголках, взыграло и потекло узорным потоком наружу, в мое нынешнее заурядно-«совковое» бытие. И оно, это самое бытие, усеченное единообразием неисчислимых возможностей, образовало ту верную диспозицию, где, как в детском калейдоскопе, сложились эти узоры в картинки, различные по степеням удаленности, формату, цвету и фактуре.

Вот, к примеру, улица Кирова – бывалый гул былой Мясницкой. Шуму прибавилось, а в остальном все тоже: те же заспанные лица, неметеные комнаты, тот же русский мат, бессмысленный и беспощадный, та же повседневная московская бестолковая толкотня.

Посмотришь на русского человека острым глазком… Посмотрит он на тебя острым глазком… И все понятно. Происхождение – темное, цели и намерения – неисповедимые, средств – никаких, но весь – в трудах. В начале каждого дня проявляется он из непроявленного состояния, а затем, когда наступает ночь, снова уходит в непроявленность. Что-то остается при этом и для себя самого, но мало, жалкие крохи, потому что все расходуется на противостояние стихиям.

Труды и есть они труды:

Пошел туды, пришел сюды.

Вот, от работы не скрывайся.

Кормиться хочешь, стало – майся,

Поменьше было бы беды,

Потише было бы…[57]

А вот и стеклянная витрина. За ней, как рыбы в аквариуме, шевелятся люди. Некоторые перемещаются в пространстве, но большинство сидит и смотрит сквозь табачный дым на улицу. И у всех у них такие же, как у рыб, отстраненно-сонные, ничего не выражающие глаза. Это кафе «Русский чай»:

где швейцар, потертый и лоснящийся,

будто чучело важной птицы,

наслаждается чаевыми,

где полногрудые подавальщицы,

ползут с подносами

в клубах сизого дыма,

как тяжелые танки,

где пестролицые девушки

предаются сосанию сладостей,

где задумчивость мордатых мужчин

притягательна и порочна,

как поросшие шерстью розовые уши,

где одиночество на людях предпочтительнее,

чем наедине с собой[58].

Швейцара зовут дядя Сережа. У него длинная крашеная черная борода, белозубый щучий оскал, узенький лобик с тремя продольными складками и маленькие глаза-щелочки в ореоле лучистых морщинок. Он обычно в веселом расположении духа: кричит «Оп, ля-ля!», ловко подбрасывает номерок, помогает надеть пальто и неуловимым скользящим движением прячет в обшитый золотым галуном карман чаевые.

Посудомойки говорят, что он импотент.

– Зазовет к себе в Подлипки – у него там домишко свой важный, с матерью, старой ведьмой, живет, – в гости, чайку попить, поднесет, конечно, но не шибко, а затем давай по титькам шарить. Да и весь толк с него в этом.

Голосок у дяди Сережи тонкий, с колокольным, почти «малиновым» отливом. Когда колокольчик долго был в употреблении, то он, как говорят любители, вызванивается. В его звуке исчезают неровности, режущие ухо, и тогда-то звон этот зовут малиновым.

Меню в «Русском чае» – пельмени, баранина в горшочках, яичница с ветчиной, пирожные, конфеты, чай, портвейн, коньяк и «сухач».

Публика самая разная: днем обыкновенные «обедающие», ближе к вечеру – все больше гении собираются и, как непременное, но не бросающееся в глаза добавление к их голосистой компании, наблюдатели с Лубянки. Забредают порой «на огонек» и колоритные фигуры особого сорта.

Вот маленький благородного вида старичок с огромным шарфом, чертовски ловко, «не по-нашему» обмотанным вокруг шеи. Подслеповато щурясь и с голодной жадностью принюхиваясь к соблазнительным запахам горячей пищи, он осматривается, выбирая подходящий столик. Затем, церемонно испросив разрешение, усаживается за него с важным видом человека, знающего себе цену.

Выдержав паузу, кашлянув, начинает:

– Это кафе очень и очень напоминает мне, по атмосфере своей, конечно, кафе «А ля Ротонд» в Париже, где я так часто бывал с моими друзьями Пабло Пикассо и Ильей Эренбургом… И потом – когда я с Карузо по Европе колесил – попадалось нам, и не раз, нечто похожее. Но вот атмосфера – этот аромат душевной близости и уюта – атмосферу ту, ротондовскую, нигде больше не доводилось мне ощущать.

Да, друзья мои, бег времени это вам не бег трусцой! Я наблюдал тут на днях: бежит себе молодой человек по бульвару, а народ, глядя на него, веселится. «Отдохни, приятель, – кричат, – хлебни-ка лучше пивка!» А он бежит себе и внимания ни на кого не обращает. Словно спешит догнать время, что упустил, догнать и перегнать. Я вот свое время упустил, оттого и топчусь теперь на одном месте. Назад не побежишь и вперед тоже не дернешься.

А знаете, какая коллекция картин у меня была?! Все подарки, с автографами от друзей да приятелей – Шагал, Альтман, Тышлер…

Вы, извиняюсь, таких имен, наверное, и не слышали, а жаль! Они того стоят. Я, когда из Европы в Советскую Россию вернулся, с самим Михоэлсом вместе работал. Ему, в Еврейский театр, я и картины свои отдал, не насовсем, конечно, а так просто, для людей. Что-то вроде маленького музея при театре соорудил, чтобы смотрели люди и радовались. А когда закрыли театр, то и картины мои пропали. Не станешь же у «них» просить: «Отдайте!» Так все и пропало, утонуло в реке времен.

Да, друзья мои, стоит только маленечко зазеваться, упустить мгновение, и на тебе – пустота, вот я и барахтаюсь в ней.

И, презирая гордо этот мир,

Все встречи жду с грядущим поколеньем[59].

Грядущее поколенье в долгу не оставалось. Старичка в утешение дружески хлопали по плечу, заказывали ему яичницу с ветчиной, подносили портвейн. Он жадно ел, выпивал и, пьянея, продолжал жеманно бормотать:

– В Париж хочу, в Париж… Год жизни за час в Париже.

Затем, незаметно для себя и других, засыпал на стуле, обмякнув и пуская слюни, – под шум и гул однообразный.


Вот из табачного тумана, за столиком у окна, вычертилась еще одна колоритная фигура – долговязый, седовласый, тощий гражданин, облаченный в добротный, сильно помятый, серый костюм, обсыпанный пеплом. Обладатель бровей «кустиками» и зорких глазок, постоянно всматривающихся во все и всех, он формой своего морщинисто-складчатого лица вызывал в памяти известное изречение Козьмы Пруткова:

Почти всякое морщинистое лицо смело уподоблю груше, вынутой из компота.

Перед ним графинчик с портвейном, но закуски не видать: не доверяет, видимо, твердой пище. Гражданин дергается, растягивает на лице своем морщины и, обнажив в улыбке беззубый рот с коричневыми обрубочками по бокам, приветливо машет мне рукой, в которой между когтистыми длинными пальцами зажата дымящаяся папироса.

– Присаживайтесь, молодой человек. И позвольте представиться, я – Кара-Мурза. Фамилия у меня известная! У Ильи Эренбурга, во втором томе «Люди, годы, жизнь» написано: «Мы сидели там вместе с Кара-Мурзой». Помните?

– Нет, к сожалению, не помню. Я, знаете ли, второй том еще не читал, и третий тоже.

– Хм, отчего это вы так? Времени нет, или интереса? На вас посмотришь, и сразу чувствуется: это человек интересующийся. К тому же и пальцы у вас длинные, нервные. Вы, наверное, художником будете и, конечно же, здесь, в Москве родились, воспитывались? Москва, она тем и хороша для воспитания, что есть столица государства Российского. В ней сама суть русского характера должна проявляться особенным, наиболее цельным, несмотря на всю свою многоликую пестроту, образе. Вот так!

Однако же, позвольте вам, молодой человек, сказать: какой вы русский? Фамилия у вас русская и паспорт русский, но России вы даже не нюхали. Я вот России этой понюхал вдоволь и скажу вам на ушко, чтобы никто не слышал: «Скверно пахнет Россия».

– А я собственно ни на какую особую русскость и не претендую. Что же касается запахов, то это дело «носа»: каждый по-своему чует.