Вся поверхность такой картины «оснеживалась», т. е. записывалась мелкими выпуклыми узорчатыми снежинками, из-под которых мавзолей, людские фигурки, всевозможные предметы и детали, да и сам монастырь пробивались с трудом, создавая иллюзию непрестанной пульсации уплощенного на холсте объема.
При расчетах с покупателем каждая снежинка оценивалась в рубль, соответственно стоимость картины оказывалась пропорциональной количеству снежинок.
– На остальное, что там намалевано, мне наплевать, – объяснял Ситников покупателю, – я деньги только за снежинки беру, в них вся работа.
Поскольку рассматривать отдельные детали на такой картине приходилось медленно, с напряжением, то постепенно во всей этой жизнерадостной зыбкости начинало улавливаться и нечто трагическое, щемящее сердце. Появлялось ощущение потерянности, как у одинокой, затерявшейся в пестроликой толпе души, которая, тщетно взыскуя Бога, пытается найти самою себя на крикливой ярмарке жизни. Дни проходят, жизнь расточается, и ты как рыба в мелководье.
«Оснеживание» было для Ситникова и коммерческим приемом и прямым подтверждением его профессиональной самодостаточности, когда он действительно чувствовал себя абсолютно самоутвержденным «профессионалом», «профессором – всех… профессоров!»
Со временем он разработал своего рода «теорию оснежевания» и всячески ее проповедовал.
«Какую бы плохую картину ты не сделал, ее следует покрывать в три слоя снежинками, как струями, чем хаотичнее, тем лучше – струи снега падают наперекрест.
Пустоты не менее красивы, чем сгущения!!!
Снежинки надо делать по законченной картине пастозно, масляными белилами, и не кисточкой, а иголкой. Сперва по всей картине раскидать крупные снежинки. Обязательно по просохшей картине и просвечивающими насквозь, т. е. прозрачными.
Небо надо бы сделать темно-темно-сизым, для того, чтобы на его-то фоне снежиночки-милашечки очень… сияли бы в особенности!
В сильный снегопад, на фоне освещенного куска пространства, вокруг светящегося фонаря – чем ближе к светящейся точке, тем снежинки будут темнее, а за светящейся точкой фонаря снежинки будут максимально белыми, и по мере удаления они будут сереть и сереть на каком-то довольно большом пространстве.
А вот на фоне светящихся окон снежинки надо делать черной краской.
Снежинки никогда не бывают одинаковыми, как отпечатки пальцев у человека.
Надо срисовывать, откуда только возможно, самые красивые и самые наиразнообразнейшие снежинки. А если иссякнет фантазия, нужно сходить в библиотеку Политехнического музея, там можно найти в периодике книгу с фотографиями всех возможных типов снежинок и их срисовать. Белыми на темной бумаге.
Снежинок надо на прекрасно выполненной картине нагромоздить возможно поболее, но пуще всего следует при том хранить прозрачность выполненной картины.
Так «съедается снегопадом» все жесткое, все надоедливо чертежно-ясное и конкретное».
(Из письма В.Я. Ситникова)
Работа по выписыванию снежинок была кропотливой и трудоемкой, поэтому в лучших традициях средневекового искусства поручал Ситников ее наиболее талантливым своим ученикам, – уже подучившимся, ухватившим азы мастерства, – которые и корпели у него часами, «оснеживая» многочисленные варианты заготовленных им впрок «Монастырей».
Наблюдать этот процесс было захватывающе интересно, и порой я специально забегал к Ситникову, иногда по несколько раз в неделю, чтобы отследить динамику нарастания снежного покрова, неизменно удивляясь той мистической многоликости состояний, которую всякий раз являл собой холст по мере его оснежевания.
Впоследствии, разузнав, что я художественную школу окончил, предложил он и мне попробовать себя в «оснежевателях». Но я не согласился, так как выписывание снежинок казалось мне занятием невыносимо скучным. Ситников воспринял мой отказ с пониманием, сказав:
– Вы человек пылкий, и, если определитесь как художник, наверное, экспрессивную живопись делать будете. Тяп-ляп и готово.
При первом знакомстве подсунул мне Ситников большую «книгу отзывов», наподобие тех, что в выставочных залах лежат, и попросил впечатления свои описать. Господи, как же я мучился, пытаясь хоть какие-то связанные слова из себя выдавить! Сам же хозяин стоял у меня за спиной и, буквально дыша мне в затылок, следил за тем, чтобы я не читал чужих отзывов, а свое оригинальное писал.
Со временем, когда он попривык ко мне, я не раз у него эти книги просматривал. Все что душе угодно можно было найти в них: автографы поэтов – Холина, Сапгира, Евтушенко, Искандера, Вознесенского, Лимонова, Севы Некрасова, художников всяких замечания, а то и наброски… И еще неожиданные по своей искренности откровения никому не известных, далеких от искусства людей, которых по лукавой прихоти судьбы заносило в Васину мастерскую. Ибо открыт и вседоступен был дом его, а от одиночества, тоски, скуки или же любопытства куда только человек не попрется.
Порой он уже начинал жаловаться – полушутя, полувсерьез:
– Это что же такое получается? Все, кому не лень, ко мне прут. И благо, если бы чего путное с собой приносили: новости или же идеи какие, или воблы – на худой конец. Так нет же, глаза нальют и здравствуйте вам, Василий Яковлевич.
Третьего дня дружок ваш, который якобы из князей будет, приплыл. Пришел незвано негаданно и сидит сиднем. Зачем, для чего? – непонятно. Я ему: «О чем это вы, Костя, задумались так глубоко?» А он, знаете ли, весь трясется – такой мелкой дрожью и улыбается – криво так. И вдруг спрашивает невпопад, словно это он беседу завел: «Как вы думаете, Василий Яковлевич, что значит двойной родственник?» Я это как подковырку воспринял. Знаете, такие шуточки гнусные есть: чего не ответишь, все равно – дурак. А поскольку я себя за дурака не держу, то прямо его и обрезал: «Если вы, Костя, к беседе не расположены, то лучше в следующий раз заходите, милости прошу. Картин сейчас новых у меня нет, и когда их писать-то? – все гости да гости, а гостей, известное дело, развлекать надо. Так что всего вам доброго и до следующего раза».
А он, словно и не слышит ничего и свое гнет: «Хотите верьте, хотите нет, а я буду прямым потомком князя Одоевского. Да-да – того самого, который во глубине сибирских руд. Но вот какая беда приключилась: прадедушку моего якобы за возмутительное пьянство государь император Александр Александрович княжеского достоинства лишил. Это редчайший случай в русской истории! Сам государь этот не просыхал, а род наш ни за что, ни про что обидел. Оттого стал младший сын прадедушки – мой дедушка убежденным большевиком-ленинцем. Впрочем, он тоже не просыхал, и его по этой причине из партии выперли, а заодно и из начальства тоже. И очень правильно сделали!
Вы посмотрите, что получилось. В то знаменитое лихолетье на их заводе сверхсекретном весь молодняк, всех ведущих спецов, как убежденных врагов народа, пересажали. А ведь они из этого самого народа только-только вылупились, не то что мой дедушка – бывший князь. Но про него, алкаша беспробудного, все забыли, вплоть до самой войны, а там опять на свет Божий извлекли: начальником сделали, в партии коммунистической восстановили. На все глаза закрыли: в тяжелую для страны минуту талантливый русский советский ученый «может» иметь маленькие слабости.
Когда же война окончилась и с евреями разборки начались, его опять из партии выгнали. Он, видите ли, от пьянства политическую чуткость потерял. Вместо того чтобы скрытых и явных иудеев выявлять и гнать в шею, всячески потворствовал «засилью».
Потом опять восстановили, а когда за вредность характера, выражавшуюся в превратном толковании постановлений партии и правительства, вновь порешили изгнать, он взял да и помер – прямо на партхозактиве, в сильно нетрезвом состоянии. Так и был похоронен по «первому разряду» – при всех регалиях, заработанных им в труде и бою. Вот это и называется «Круговорот колеса Фортуны». Понятно?»
Ну, я ему говорю: «Конечно, понятно. Отчего же, Костя, не понять. Старый, но котелок еще варит. Однако причем тут ваш покойный дедушка. Вы, если я не ослышался, про какого-то двойного родственника спрашивали. Это как понимать прикажите?»
Он тут улыбнулся ехидно и заявляет: «И очень даже просто. Судите сами: князь Одоевский двоюродным братом Александру Сергеевичу Грибоедову приходился – кузеном по старому стилю. Следовательно, и я – родственник Грибоедова, а сам себе – двойной родственник. И наплевать, что не князь. «Родственник Грибоедова» – это звучит гордо!»
А сам весь грустно, как погорелец убогий, улыбается.
Тогда, в развитие как бы разговора, спрашиваю я его: «Читали вы, Костя, воспоминания Жихарева Степана Петровича? Он как раз в то время жил, когда родственнички ваши еще процветали. Знатный барин был и очень театром увлекался. Это и понятно, там, при театрах, дамочки – первый сорт, не то, что наши, прости Господи, живописные крокодилицы. Ну так вот, под конец жизни издал Степа Жихарев мемуары, где всех знакомцев своих, интрижки московские да сплетни театральные в подробностях описал. В этих мемуарах упоминает он, как мне помнится, и некоего господина, который такой неприделанный был, что даже в ту добродушнейшую эпоху, все диву давались. На него один остряк взял да и специальный ругательный стих сочинили, эпиграмму то есть:
И если б стал ты шляпным фабрикантом,
то люди начали б рождаться без голов.
Судя по фамилии, из вашей родни господин этот будет, не так ли?»
Но не отвечает мне Костя, только трясется да улыбается. Пригляделся я тогда внимательней и вижу: а он, голубчик мой сизокрылый, в стельку пьяный, того и гляди, в отключку западет. Еле спровадил!
Ну, что вы на это скажите?
«Надо походить по домам или мастерским художников, а отнюдь не по выставкам художников. Это огромная разница. Совершенно иное дело. Ты должен вариться в обществе