«На лучшей собственной звезде». Вася Ситников, Эдик Лимонов, Немухин, Пуся и другие — страница 29 из 87

избранных тобой настоящих художников по их таланту от Господа нашего. Возраст тут не имеет значения, и признание и непризнание тоже…»

(Из письма В.Я. Ситникова)

Глава 8. «Школа Ситникова»

Перебирая в памяти ситниковские стенания о том, что ему незваные гости до смерти надоели, вспомнил я одну историю. Как-то раз затеял Гуков в музее-квартире пианиста Гольденвейзера некую художественную акцию провести – что-то вроде радений по авангарду. Втравил в это дело множество народу, меня в том числе, а сам потом в сторону отошел. У него вдруг начался не то запой, не то очередной духовный кризис, и авангард стал казаться ему явлением ненужным и даже вредным для «национальной органики». Но импульс был дан, и дело пошло.

В Москве 1970-х процветало несколько «независимых салонов», попасть в которые было не просто и про которых шептали с придыханием: «контролируются КГБ». Это квартира Лили Брик, «жилище» Аиды и Владимира Сычевых на Трубной и Ники Щербаковой на Садовом кольце, чердачное ателье Анатолия Брусиловского и дома американского семейства Стивенс на Зацепе и «советского иностранца» Виктора Луи в Переделкино. Там всегда имелась импортная выпивка и присутствующие блаженствовали на фоне изысканного интерьера – антиквариат, художественные шедевры на стенах, в избранном обществе – артистов, художников, интеллектуалов и остроумных собеседников.

Музей-квартира Гольденвейзера к их числу не относился. Это было госучреждение, временами, с дозволения начальства, превращавшееся в салон для узкого круга любителей классической музыки.

Хозяйка музея-квартиры, Елена Ивановна Гольденвейзер, дама светская и приятная во всех отношениях, из любопытства или же со скуки – не знаю, но разрешила-таки нам в своем салоне развернуться. Однако для подстраховки она предложила нам привлечь к участию в авангардной программе своего любимца, пианиста Дмитрия Дмитриевича Благого.

Протеже Елены Ивановны приходился сыном тому самому Митьке Благому, которого убиенный в ГУЛАГе великий русский поэт – Осип Мандельштам характеризовал как «лицейская сволочь, разрешенная большевиками для пользы науки». «Критиками режима» Дмитрий Благой-старший обвинялся еще и в том, что, не будучи еще академиком в области литературы, но уже находясь при кормушке, отказал он, гад, в жилплощади самому Велемиру Хлебникову.

Хлебников от подобной подлости якобы так расстроился, что ушел из столицы странствовать, и в пути, как некогда Лев Толстой, простудился, заболел и помер.

Потому в глазах молодых интеллектуалов папаша Благой, несмотря на симпатию к нему Николая Бердяева, утверждавшего, что он, мол-де, приличный молодой человек из хорошей семьи, смотрелся фигурой донельзя гнусной. Это, естественно, сказывалось и на отношении к его сыну.

Впрочем, характер обвинений по сути своей был не очень-то серьезным. Делоне, например, высказался в таком роде, что Пушкин он на то и национальный гений, чтобы за его счет другие пробавлялись. Немцы, мол, и те на Пушкине зарабатывают: изготовили разных сортов водку «Пушкин» в 38° и продают почем зря. Теперь, язвил Делоне, если скажешь нормальному немцу «Пушкин», он сразу скалится от удовольствия: «Спасибо, но я алкоголь в таких количествах не употребляю».

– А вот, если взять да и спросить у какого-нибудь ихнего интеллектуала, – с досадой заметил Гуков, – почему это вы шнапс «Гете» не производите, звучит очень даже поэтично? – то тут же наткнешься на ледяную воспитанность. Сразу почувствуешь, что не понравилось, словно в душу плюнул, или – это вернее будет – заглянул слишком глубоко, в ту самую дыру, откуда их культурное высокомерие проистекает.

Еще Людвиг Франк подметил, что источник современного зла германской культуры заключается в идолопоклонстве, в обожествлении земных интересов и ценностей, а источник этого идолопоклонства заключен в соединении религиозного инстинкта с безрелигиозным позитивистическим миросозерцанием. С той поры мало чего изменилось, только хуже стало.

Делоне хотел было за немцев заступиться, но что-то его остановило, и, пропустив реплику Гукова мимо ушей, он переключился на личность Хлебникова.

– Велемир Хлебников, – сказал он, по обыкновению своему краснея, – в помрачнение ума то и дело впадал. Про эти его «состояния» я не раз слышал рассказы очевидцев. Уж на что художник Александр Лабас человек беззлобный и доброжелательный, но и тот, когда о Хлебникове речь заходит, всегда вздыхать начинает, морщит лоб и с удивлением, словно ему, знаете ли, в прихожей дорогие гости насрали. В своих воспоминаниях описывает он, какого рода тот «чудеса» выказывал:

«Жил я тогда – я, Телингатер и семейство Митуричей в общежитии Вхутемаса на Мясницкой улице, в одной большой квартире, а вместе с нами, в первой комнатке налево, Хлебников обретался. Первое впечатление от него? Это, прежде всего, огромные серые с голубизной глаза, странное отчужденное такое продолговатое лицо. Меня всегда не покидало чувство, что, хотя он и рядом, но в то же время где-то далеко. Вид он имел обычно озабоченный. Жесты, движения – все замедленное. Голос тихий и звучал как-то одиноко. Запрется у себя в комнате и сидит безвылазно, как одинокий утес. Один раз наблюдал я, как на углу у Мясницких ворот он стоял, держа в руке краюху хлеба, о которой сам, видно, забыл. Мимо него проходили люди, проезжали извозчики, машины, а он так и стоял себе, рот разинув. На него вода с карниза капала, хлеб размокал и лепешками ему на брюки да на асфальт падал, а там его воробьи склевывали. Со стороны показаться могло, что это он птичек кормит, столько их налетело. С большими странностями все-таки был человек».

К этому можно добавить, – тут Делоне со значением посмотрел на Гукова, – что художник видит горе мира всегда в каком-нибудь единичном явлении инее силах отвратить от этого явления свой взор. А что касается печальным образом помереть, то для поэта дело это вполне обыкновенное, как подметил еще аж сам Вильгельм Карлович Кюхельбекер: «Тяжелая судьба поэтов всех племен».

Теперь, если к личности Благого-сына вернуться, и посмотреть на него спокойным вдумчивым взором, то сразу видно будет, что на нем-то как раз прошлое не откликается ни единым воспоминанием, ни горьким, ни светлым. Оттого сказать ничего дурного, к сожалению, про него нельзя. Выглядит он, да и ведет себя, как абсолютно приличный человек из очень хорошей семьи, – тут Делоне вновь посмотрел в сторону Гукова и поморщился. – Лицо имеет интеллигентное и доброжелательное, манеры жизнерадостные и обходительные, по всему видно, что энтузиаст. А ведь доцент уже Консерватории нашей московской, несмотря на молодые годы, не то, что мы – шантрапа от авангарда. Да и к тому же, и это, пожалуй, главное: дети за отцов-гадов не отвечают.

На том «прения» по кандидатуре тов. Благого-сына закончились, и он был включен в программу, как ведущий исполнитель по части музыки.

Народу в квартиру набилось как никогда много: старички, старушки и подобные им завсегдатаи местных музыкальных вечеров, поэты всевозможных мастей, «тусовочные» девицы, какие-то молодые художники и случайные личности неопределенного пола.

Елена Ивановна Гольденвейзер выступила с любезным приветствием, но на всякий случай сказала, что авангардное искусство это хорошо, если оно не слишком. Она де на Западе видела, как на концерте авангардной музыки начисто разобрали рояль. И еще что-то в этом духе. По всему чувствовалось, что напугана.

– Изнурительный и безрадостный труд человека, когда он вынужден был единоборствовать с роялем, побудит к отысканию средств замены мускульного труда машиной, – неожиданно для всех прокомментировал выступление хозяйки дома поэт Эдуард Иодковский, до этого мирно дремавший на своем стуле в углу гостиной.

Автор слов популярных патриотических песен «Комсомольцы отвечают: есть!», «Едем мы, друзья, в дальние края» и руководитель аж трех литобъединений[79]:

«Эдик Иодковский был одной из колоритнейших фигур среди московских литераторов: незаурядный поэт; автор комсомольских песен, худо-бедно кормивших его всю жизнь, а впоследствии – убежденный антисоветчик; фантастический бабник, в чьем “послужном списке” который он вел с несвойственным ему обычно педантизмом, насчитывались сотни побед; прирожденный педагог, под чьим руководством развили свои литературные способности десятки людей; большой знаток русской поэзии, прекрасно ориентировавшийся во всех ее течениях и направлениях, и одновременно – недотепа, постоянно попадавший в самые разнообразные передряги и терявшийся, когда у него возникали те или иные проблемы…»[80].

Иодковский был добрым приятелем «лианозовцев», но как поэта его ни Сапгир, ни Холин, ни Сева Некрасов всерьез не принимали. В дневниках Игоря Холина сохранился такой вот примечательный рукописный текст Э. Иодковского о нем:

17 окт. 66. Понедельник.

Холин Игорь Сергеевич. 47лет. Длинный, худой, страдает желудком. Интеллигент из низов. Самоучка (2 класса образования). Наиболее яркое воплощение «черной литературы» – поэзии бараков. Я отношусь к нему положительно, хотя говорят про него много всякого: служил-де в НКВД, избил до полусмерти заключенного, сидел за это. Если что и было, то виноват не он, а эпоха. Положительные качества: свой, резкий взгляд на мир, проявляющийся и в поэзии, и в быту. Пример: я прочел целую лекцию о том, что Маяковский – «великий плохой поэт»; он сформулировал это одним эпитетом: «М. – великий китайский поэт». И так во всем.

Отрицательные – ограничен. Это та «хуторская ограниченность», которая проистекает от недостаточного образования. Чем-то напоминает Хармса: как для того коммунисты и фашисты – одно и то же, так и для Холина многие явления жизни «одним миром мазаны», он не различает полутонов и оттенков. Хотя, повторяю, в главном он часто оказывается прав, ибо видит наиболее резкую черту явления.