«На лучшей собственной звезде». Вася Ситников, Эдик Лимонов, Немухин, Пуся и другие — страница 34 из 87

Но вот в «мире искусства», куда попал я случайно, благодаря неистощимому юношескому любопытству, углядел я тот самый источник, из которого, как мне тогда казалось, выплеснулась вся мировая культура – не зря же она так сосредоточена на неведомом, непонятном и абсолютно чужом – «ничто», «вещи-в-себе» – и не случайно же в этой сосредоточенности присутствует такая страсть – идет ли речь об отрешенности мудрых или отчаянии ищущих истины.

Я увидел, а затем на личном опыте, обстоятельствах уже собственной судьбы осознал – какая именно побудительная причина заставляет «нормальных» людей творить чудеса творческой предприимчивости, забывать обо всем повседневном ради, казалось бы, простой игры, и кто тот вполне реальный и смертельный враг, с которым им приходится сражаться, – защищая во имя самой этой игры свою жизнь и достоинство.

Как часто бывает в игре, здесь все переплеталось, накладывалось друг на друга, образуя особую область бытия, где уживались истовая вера и неприятие догм, едкий скепсис и мистические бдения, купеческая расчетливость и романтическое простодушие, любовь и колючая, разъедающая душу, зависть… Как-то раз, в разговоре, сказал я Ситникову:

– Был я на днях, Василий Яковлевич, в доме у художника Чернышева, и он, милый человек, беседовал со мной долго и задушевно. Кстати, показал он мне две старинные иконки – одну резную по дереву, а другую обычную, темперой писанную. И при этом со слезами в голосе говорит: мол, хочу с иконками этими картину написать, а не могу, должен портрет Ленина делать, заказали к сроку.

– Это какой же Чернышев будет, который около Малевича отирался?

– Нет, это Николай Михайлович, что из «Маковца»[86], мозаичных дел знаток, первый человек по смальте. А учился он у Коровина, и еще потом в Париже.

– Знаю, знаю. Кто только у Коровина не учился! Хороший он художник, первоклассный, можно даже сказать, и смылся вовремя – значит, понимал, что к чему. А как приглядишься к его ученичкам повнимательней, так дрожь берет: ведь это он всю стальную гвардию соцреализма выковал! Один Кацман, прости Господи, чего стоит. А Чернышев ваш, он все больше целомудренных девочек-комсомолочек портретирует, чистейшей воды романтик наших будней трудовых. Посмотришь ну, прям монашки будущие, а на деле что? – одно блядье.

Вы вот говорите: из «Маковца», а что это за товарищество такое было, толком не знаете. Я же со многими, кто в него входил, знаком лично, и вот что вам могу сообщить. После революции на наших художников озарение снизошло – поняли они вдруг, что пришла пора храм «истинного» искусства возводить. И чтобы непременно из нашей, сугубо национальной почвы храм этот возрос. Даром что во Франции и Германии они всему уже обучились, можно на всю Европу положить с пробором.

И вот Фонвизин, Шехтель-младший, он же Жегин, Синезубов, Зефиров, Пестель, Чекрыгин, Рындин да ваш Чернышев – до чего фамилии заскорузлые, аж язык дерет! – образовали товарищество и название ему придумали со значением – «Маковец». А слово это означает, к вашему сведению – головка Божьего храма. Они и журнальчик под таким названием стали издавать, в котором тиснули свой манифест. «Наш пролог» он у них гордо назывался. У меня журнальчик этот имеется, могу вам сейчас из него кое-что интересное зачитать.

Ситников нырнул в свою спальню-ухоронку, и через несколько минут вышел оттуда с каким-то старым журналом в руках.

– Вот, например, послушайте:

«Мы видим конец искусства аналитического, и нашей задачей является собрать его разрозненные элементы в могучем синтезе. Мы полагаем, что возрождение искусства возможно лишь при строгой преемственности с великими мастерами прошлого и при безусловном воскрешении в нем начала живого и вечного. Наступает время светлого творчества, когда нужны незыблемые ценности, когда искусство возрождается в своем бесконечном движении и требует лишь простой мудрости вдохновенных».

Ну, чем тебе не воскресная проповедь по случаю «годовщины Великого Октября»? Тьфу! Недаром, говорят, что «идеологом» при них отец Павел Флоренский состоял. Это такой знаменитый поп-философ, которого большевики на Соловках до смерти уходили. Впрочем, его церковники тоже не любят. Наши попы никаких философов не жалуют, а из своего сословия – в особенности.

Флоренский, кстати говоря, в искусстве разбирался хорошо, главным образом, конечно, в иконописи, и много по этой части толковых работ написал. Рекомендую вам прочесть. У Гукова они точно есть, попросите. Он еще вам будет «Столп и утверждение истины» совать – эдакий огромный талмудище, но эта книга для меня лично чересчур сложноумственной показалась, не осилил.

Был Флоренский единственным из всех старых философов, кого большевики не выслали на Запад, как непримиримого врага. Всех его приятелей – Сергия Булгакова, Бердяева да Шестова в одночасье выперли, а он остался. Кстати Шестова звали на самом деле Лев Исаакович Шварцман, но и это ему не помогло, выперли за милую душу.[87] Большевики тогда еще добренькими казаться хотели: не душили, а изгоняли.

Флоренскому же потому так «повезло», что был у него в приятелях «железный» Феликс. Да-да, тот самый Феликс Эдмундович Дзержинский, козлобородый убийца. Тот самый, с кого поэт Маяковский рекомендует всем умственно одаренным юношам, не примите в данном случае – упаси Боже! – на свой счет, жизнь делать. Дзержинский-то, говорят, за него и поручился.

В те годы московский обыватель, казалось бы, уж ко всему привык, но тут балдеж был полный. Судите сами. Из Кремля открытый правительственный автомобиль выкатывает. В нем карающий меч революции возлежит – сам председатель ВЧК, тов. Дзержинский, а рядом с ним – мать честная! – поп в рясе пристроился и «совесть партии» беседой ублажает.

Но тут стал крепчать советский ветерок, а сметливые «маковчане», и в первую очередь, Чернышев ваш, именно по этому ветру нос держали. Потому, смекнув, что такое «незыблемые ценности», и как они с началами «живого и вечного» сопрягаются, запели они во весь голос в нужной тональности.

Рындин, тот к театру примазался, «народным художником» стал, Сергей Герасимов – отцом советского пейзажа, а вот Чернышев, человек от природы робкий, пошел профессорствовать да смальтовые фрески изобретать, чтобы на них божественные лики новых вождей воссиять смогли.

Оттого я и не пойму, что это ему на старости лет утомительно портретик Ленина-то сварганить. Ведь поднаторел уже. Чик-чак левой ногой: эйн, цвей, дрей – лысина, усы, борода… И готово – полный комплект. Кто там особо вглядывается! А иконки живописать – труд большой, небось, черти не подпущают.

– И чего это вы, Василий Яковлевич, на человека окрысились так. Он очень милый старичок. Маленький, беленький такой и весь светится, и говорит ласковым голосочком – ну, вылитый тебе святой старец. И жена у него женщина милая, ко мне очень приветливо относится, что, не скрою, тоже приятно. Чернышев художник сильный. В раннем периоде – настоящий авангард. К тому же признанный знаток мозаики, иконописи и вообще русских древностей. Этим, собственно говоря, и кормился. В комиссиях по реставрации памятников культуры консультировал. Увещевал товарищей, сдерживал, чтобы они особо не буйствовали. Жил скромно, делал, что мог. Выше головы ведь не прыгнешь. Это вы у нас один и есть герой.

– Ну, чего ехидничаете-то? Ничего я не окрысился! Так, к слову, по ситуации, сказал кое-чего, а вы уже сразу – заступаться. За батьку своего заступайтесь, тоже мне Павлик Морозов!

– Ладно, ладно, Василий Яковлевич. Вы мне лучше скажите, что это за Чернышев у Малевича подвизался?

– Чернышев? Какой еще Чернышев? – это я оговорился. Вам бы только зацепить, образованность свою показать… Кудряшов это, Иван Алексеевич, и живет он неподалеку от Арбата. У него и жена художница. У нее другая фамилия – Тимофеева. Она с Александрой Экстер дружна была, работали вместе. Могу вам телефончик дать, позвоните. Он человек ласковый, доступный и художник интересный… был. Был да и сплыл, впрочем, сами все углядите.

Человек-стервец обожает счастье.

Он тянется к нему, как резиновая нить,

Пока не порвется. Но каждой частью

Снова станет тянуться и ныть.[88]

Звонить я Кудряшову не стал, и попал к нему, что называется по случаю, вместе с одним коллекционером, который водил дружбу с моей тетушкой.

Это был разговорчивый, немолодой уже человек с простыми манерами и чуть плутоватым, «оценочным» взглядом. Ездил он на «Волге», но собирал не антиквариат, как положено человеку с достатком, а художественный авангард – искусство не официальное, а потому и не коммерческое.

Впоследствии, когда мы с ним поближе сошлись, и стал он и мои работы приобретать, узнал я, что он по профессии адвокат, причем в Москве известный. Как коллекционер был он человеком хватким и с хорошим вкусом, посему при случае мог быстро ухватить кое-чего, ловко обойдя конкурентов, вроде академика Мясникова и даже самого Костаки.

Соперничество их разворачивалось на «вырубках» русского авангарда. Здесь они обхаживали последних из могикан или же «опекали» семьи давно почивших в бозе мастеров, стремясь при случае оказать дружескую помощь нуждающимся, т. е. урвать что-нибудь эдакое и, естественно, за бесценок. Самымые известые имена, что в всегда были на слуху у посетителей салонов мадам Фриде, Горчилиной или Ники Щербаковой, это Костаки, Санович, Мороз, Рубинштейн и Шустер. Они, как положено истинным коллекционерам, собирали раритеты – Первый русский авангард, но и андеграундом не брезговали. Однако выборочно – Вейсберг, Плавинский, Шварцман, Краснопевцев и еще пару-тройку новых «гениев». При этом подчеркнуто не систематически, а как бы «по-дружбе».

Серьезными собирателям нового поколения, специализирующимися на андеграунде, поначалу были только иностранцы – Нортон Додж и Нина Стивенс.