«На лучшей собственной звезде». Вася Ситников, Эдик Лимонов, Немухин, Пуся и другие — страница 39 из 87

И с возвращенцами так же получается, каждого в отдельности надо брать, смотреть, что за человек. До корней трясти, тогда душевные мотивы и обнаружишь. А обстоятельства, они у всех почти что одинаковыми были. Покупали русских художников плохо: культура чужая, необычная, да и к тому же войной крепко пахло…

Я хотел было полюбопытствовать: «И какие же все-таки глубинные еврейские мотивы ревнители русского духа в твоих картинах находят?» – но тут Немухин исчез, а вместо него появился мой хороши приятель из эпохи «поздней оттепели» – Леонид Люцианович Смолинский, «Люцианыч» был из числа людей хронически и беззаветно преданных искусству, точнее – повсеместной пропаганде «нового» искусства. С этим явлением, предавшим новый смысл его застылой жизни, он впервые столкнулся в 1963 г. на Американской национальной выставке в Сокольниках.

Как некогда фарисей Савл, он вначале примкнул к стану гонителей «чуждой прелести», участвуя в акциях негодования «простых советских трудящихся», оказавшихся впервые лицом к лицу с буржуазным художественным формализмом. То есть, попросту говоря, периодически ржал, визжал и рычал перед картинами Пикассо или же Поллока, стоя в небольшой группке подобных ему идиотов обоего пола, при ненавязчивом руководстве невзрачного грибовидного гражданина в золотых очках и шляпе.

Там же он участвовал и в другой «полуофициальной» акции – выказывал категорическое «советское» неодобрение американскому напитку «Пепси-кола», который красивые девушки бесплатно предлагали на выставке всем желающим, разливая его из обычных наших цистерн «Хлебный квас». В задачу Смолинского входило пробовать напиток, корчить гримасу отвращения и тут же демонстративно выливать его на землю. И, упаси Боже, ничего более! – только лишь цивилизованный «квасной» протест.

По мысли «гэбэшного» начальства при виде страданий Смолинского посетители выставки должны были реагировать аналогичным образом, то есть испытывать «единодушное отвращение».

Однако падкий на дармовщинку народец московский вел себя явно неподобающим образом. Стоя в очереди за халявным напитком, взирали посетители на кривляние Смолинского с дружелюбным интересом, как на дополнительное развлечение, и не только не расходились, а наоборот норовили налить себе брюхо по максимуму. Облившись, бежали в туалет, а оттуда – опять в очередь.

Не меньший энтузиазм вызывали чернокожие американцы. Какого-нибудь несчастного негра, зашедшего в общественный туалет по малой нужде, мгновенно окружали взволнованные мужики, с жадным вниманием ожидавшие момента, когда он расстегнет ширинку. И все это проистекало лишь от извечной московской любознательности. Ибо воспитанные на «Хижине дяди Тома» простые советские люди испытывали в те годы дружелюбный интерес к «черножопым» американцам, как к представителям угнетенных масс трудящихся всего мира. Но еще больше этот их интерес подогревал неразрешимый вне практического опыта вопрос чисто «генитального характера», по жгучести своей приобретавший в отдельных случаях прямо-таки форму политического скандала: «Какого цвета у негра хуй?»

Обычно в такой ситуации американец, не понимая причин столь бурного интереса к своей особе, и будучи хорошо «осведомленным» и осторожным человеком, спешил, не облегчившись, поскорее унести из сортира ноги – во избежание какой-либо провокации вездесущего КГБ.

Но вот к искусству американскому да к массовкам антибуржуазным никакого интересу простой советский народ не проявлял. От этого печального факта, или потому что «Пепси-кола» сделала таки свое черное дело, но стал Смолинский задумываться. Внимательно изучая картины, висевшие на выставке, познакомился он случайно с одним бывшим эмигрантом, а теперь «возвращенцем». Этот исключительно умный и непривычно культурный человек вмиг перековал его большевистскую меченосность на орала: из борца с «дегенеративным» искусством превратился «Люцианыч» в его горячего поклонника. К моменту нашего знакомства Смолинский уже «пахал» на почве авангардного искусства, с пеной у рта отстаивая святые принципы новаторства.

Смолинский пришел с войны с покалеченной рукой, а еще больше – душой, и пристроиться к путёвому делу так и не смог. Окончил вроде бы какой-то институт, но профессией своей тяготился, работать не любил, все перелетал с места на место, зарабатывая какие-то крохи, чтобы как-то кормиться. Натурой он был эстетически одаренной, а потому тянулся к искусству, надеясь, что оно сможет придать некий позитивный импульс его жизни. Уверовав раз и навсегда в то, что эстетическое воспитание и есть формула счастья, Смолинский «пошел в народ».

С наступлением хрущевской «оттепели» начали потихоньку оттаивать и запасники художественных музеев. В экспозиции ГМИИ им. Пушкина появились картины импрессионистов, постимрессионистов, а затем и художников европейского авангарда: Брака, Дерена, Леже, Пикассо… Непривычная живопись этих мастеров нервировала посетителей, у картин то и дело вспыхивали жаркие споры.

Смолинский оказался на деле исключительно талантливым провокатором: он легко мог подначить собеседника, указав ему на несуразно противоречивые стороны какого-нибудь художественного произведения, а затем затеять с ним длительное обсуждение глобальных вопросов творчества, одновременно исподволь затягивая в общую беседу оказавшихся поблизости людей.

Среднего роста, высоколобый, подтянутый, всегда хорошо ухоженный, с благородными усиками на интеллигентном лице и искалеченной рукой он вызывал к себе доверие, как культурный фронтовик, способный прийти на помощь и оказать действенную поддержку в затруднительных ситуациях интеллектуального характера.

Одевался «Люцианыч» всегда в один и тот же зеленый мешковатый свитер с приколотым к нему орденом «Отечественной войны» второй степени. При себе носил какой-нибудь толщенный альбом, приобретенный в магазине «Дружба», а значит на непонятном для широких слоев общественности басурманском наречии. Но репродукции в альбоме были суперавангардные. Их-то Смолинский обычно демонстрировал по ходу затеваемой им дискуссии о современном искусстве, как-бы закрепляя книжным авторитетом тот или иной спорный тезис. При этом чувствование его было так безбрежно, так широко и глубоко, что проникало в душу любого, самого скептически настроенного зрителя.

Очень часто, однако, дружелюбный по началу обмен мнениями переходил затем в злобную перепалку, весьма смахивающую на грызню собачей своры. Сам Смолинскому при этом обычно оставался как бы в стороне, соблюдая видимость «вооруженного нейтралитета».

Он выступал в роли вдумчивого арбитра, внимательно выслушивающего аргументы противоположных сторон, и только напоровшись на особо оголтелых «бойцов», втягивался в самую гущу словесной драки.. Тут уже бой закипал не на шутку жаркий. Смолинский буквально срывался с цепи, с маниакальной оголтелостью пытаясь растоптать твердолобых оппонентов. Те, естественно, в долгу не оставались. Суровая школа открытых партсобраний, комсомольских диспутов и чисток подготовила достойные кадры «советских софистов», способных по любому поводу спорить до последнего, в надежде если не переубедить инакомыслящего, то хотя бы, взяв на глотку, морально задавить его, как мерзейшего врага.

До рукоприкладства дело не доходило, поскольку на шум сбегались дежурные. Наиболее разъяренных спорщиков разводили по сторонам и выдворяли из зала. Смолинский, которого в таких ситуациях за глаза называли «Люцифер Люцианович», и в этом случае норовил поскандалить. Он кричал, что это безобразие, ущемление прав посетителей, потрясал в воздухе удостоверением участника Отечественной войны, но все-таки уходил, впрочем, ненадолго. Побродив по каким-нибудь «нейтральным» залам, возвращался Смолинский назад, высматривал подходящего «любителя искусства», в чьей душе не угасли еще жгучие искры полемического задора, и дискуссия закипала с новой силой.

Если бы кто спросил тогда этих спорщиков: о чем они с таким ожесточением битый час драли глотки, то никто, наверное, ничего вразумительного ответить бы не смог. Ибо важна для них была не сама суть спора, а возможность вот так запросто выговориться. Они вопияли о чем-то жизненно важном, давно наболевшем, но осознаваемом ими пока еще очень смутно, да и то через «кубическую» призму авангардного искусства.

Со временем у многих из этих спорщиков выработалась стойкая привычка: регулярно по субботам или воскресеньям приходили они в музей якобы картины смотреть, и спорили, спорили, спорили…

Смолинский со временем придумал для этих летучих диспутов отличное название «Дискуссионный клуб». Он так и говорил важно: «Вот у нас в музее действует дискуссионный клуб. Это, знаете ли, такое неформальное объединение любителей искусства. Люди имеют различные взгляды, но все хотят уяснить для себя нечто «главное». И вы приходите, мы там все вопросы вместе и обсудим».

Довольно часто, уже ближе к закрытию музея, сколачивал Смолинский небольшую группу отчаянных энтузиастов, и шли они к кому-нибудь в мастерскую, знакомиться с «новым» искусством. Иногда заранее договаривался он с кем-то из знакомых художников: мол, приведу завтра к вам группу любителей, уж, пожалуйста, ознакомьте их со своим творчеством необыкновенным. И никто обычно не отказывал, ознакамливали.

«Дискуссионный клуб» Смолинского просуществовал довольно долго, но по мере возрастания градуса «идеологической борьбы» компетентные товарищи смотрели на него все более и более косо.

И вот как-то в одну, очередную, «дискуссионную» субботу Смолинский в музее не появился – все подумали, что заболел. Но не появился он и на следующую неделю, и через неделю тоже… А служители стали свирепствовать, кучкование в залах пресекалось на корню. Гоняли отовсюду, а примелькавшимся спорщикам не продавали входные билеты.

И почуял народ, чем дело пахнет, да сбиться в бойцовую стаю для борьбы с заклятым врагом, не смог – не нашлось больше такого вожака, как Смолинский. Вот и спорь тут о роли личности в истории!

Так – потихоньку, без шума или же мирового скандала, окончил свои дни «Дискуссионный клуб» Смолинского.