«На лучшей собственной звезде». Вася Ситников, Эдик Лимонов, Немухин, Пуся и другие — страница 48 из 87

а сам Брюсов был удостоен звания «народного поэта Армении». Во как!

При этом, естественно, о своем собственном твердом убеждении, что армяне по степени вредности для русских второй после евреев народ будут, Гуков скромно умалчивал.

Выпивка была в изобилии, польщенные неожиданным признанием их национального гения слушатели восторженно млели, и Алеша Казаков, утеряв свою обычную бдительность, встрял в разговор. С первых же слов он, что называется, взял быка за рога:

– Господу было угодно сделать Православие, главным приверженцем которого является русский народ, оплотом духовной борьбы с антихристианской религией «тайны беззакония». Это для нас огромная честь и милость Божия! Главным инструментом «тайны беззакония» на земле после Богоубийства стал еврейский народ, избравший себе новым «отцом» сатану и повязавший себя клятвой «Кровь его на нас и детях наших».

Вот почему любое еврейство, даже не придерживающееся иудаизма, но не отрекшееся от сатаны и не спасшееся от него в Православие, остается разрушительным инструментом в самых разных областях жизни. Об этом говорил еще св. Кирилл Александрийский: «Жиды – суть видимые бесы». В XX веке это в разной форме признавали такие мыслители, как о. Павел Флоренский – он, кстати, армянских кровей был человек. Или же вот Александр Федорович Лосев – наш великий современник…

Затем Казаков перешел к френологии и стал разглагольствовать о различиях в конституции черепов.

Пока Казаков поносил еврейскую бесовщину, армяне выглядели вполне довольными, но вот планетарные идеи Казакова пришлись им не по душе. Из-за явной неполноты арийства и по свойственной их натуре коварству затеяли они на эту тему спор и ловко втянули в него сидящую за соседним столиком компанию, в которой верховодил известный своей импозантностью завсегдатай «Русского чая» по имени Яша Мондшайн.

Мондшайн был человек неинтеллектуальный, темперамент имел буйный, а характер драчливый. Периодически затевал он в «Русском чае» шумные разборки, главным образом из-за девиц, коих имел обыкновенно в количествах, превышающих пределы разумного. Однако бесед на отвлеченные темы он избегал и к искусству был равнодушен.

Про него рассказывали множество чудных историй, которыми сам он явно гордился, как венценосным обрамлением похотливой своей незаурядности.

Так, например, завел он себе собачку, ирландского сеттера – существо изысканной красоты, но добрейшее до неприличия. И когда выгуливал он своего пса, то на него набрасывался какой-то злющий дог и пару раз даже здорово покусал ни за что ни про что.

Мондшайн обратился к хозяину этого дога: мол, если собака у тебя такая свирепая, то ее в наморднике надо выводить или же где-нибудь в другом месте одну выгуливать. Хозяин дога на это порекомендовал ему упрятать в намордник свою собственную рожу, а еще лучше, отправить ее в Израиль – для увеселения коренного арабского населения.

Учитывая наличие у данного гражданина столь милой собачки, напрямую выяснять с ним отношения Мондшайн не стал. Но, завидя как-то, что подлый обидчик специально прохаживается с собакой поблизости от его подъезда, вышел он на балкон и, недолго думая, стрельнул в дога из охотничьего ружья. Собака не пострадала, но выгуливать ее стали в другом месте.

И вот дернул же черт Алешу Казакова, чтобы именно с ним связаться!

– Давай, – предложил он, – поспорим на бутылку, что моя голова по-арийски бугриста, а твоя, как семита, напротив, до омерзения гладкая.

Мондшайн, конечно, закипел, но драться не полез. Алеша был человек тихий и говорил всегда достаточно отвлеченно, как и подобает интеллектуалу, а бить хилого человека только за идеи, пускай в основе своей и подлые, казалось Яше неудобным. И еще: сама идея показалась ему занимательной! Потому, поартачившись немного, согласился Мондшайн на сравнительное ощупывание своей непутевой башки.

Френологический эксперимент этот очень взволновал всех присутствующих. Срочно составили комиссию из людей на вид солидных и почти трезвых, и начали щупать. В результате оказалось, что несмотря на постоянные драки и падения с мотоцикла, бугров на голове у Мондшайна явно меньше, чем у Алеши, а вот «замечательная» шишка есть, почти на том же месте, и заметно крупнее.

Против выводов науки невозможно устоять. Похоже было, что Казакова вот-вот кондрашка хватит. Он побледнел, скукожился и застыл с перекошенным лицом.

Тут начались жаркие споры – ставить Алеше бутылку или нет? Особенно усердствовал Гуков, предложивший в подтверждение данного требования оригинальный доказательный тезис – «у всех придурков одинаковые черепа». Этим он как бы отмежевывался от поддержки Мондшайна, но, одновременно, не боясь схлопотать по морде, получал реальную возможность участвовать в распитии выигранной тем бутылки.

В пылу охватившей все кафе дискуссии народ стал друг у друга по головам шарить, открывая по ходу дела все новые и новые, захватывающие в познавательном отношении краниометрические подробности. Шум стоял невообразимый, как в обезьяннике, и про несчастного Казакова напрочь забыли. А он, оклемавшись, не захотел больше участвовать в подобном «антинаучном» безобразии и, брезгливо понаблюдав немного за происходящим, потихонечку смылся.

Сейчас, сидя в мастерской у Ситникова, имел Алеша вид сосредоточенный, но благодушный и даже довольный. Он весь превратился в слух, внимая тому, что вещает незнакомец в очках, словно надеясь из речений этих выудить для себя нечто исключительно ценное. И улыбка познанья светилась на его бледном, с легким синюшным отливом челе.

По всему чувствовалось, что представление картин закончилось и идет обычная в таких случаях беседа, причем основным собеседником является незнакомец, которого мы своим появлением оборвали на полуслове.

Сам Ситников казался рассеянным. Видно было, что он не только по обыкновению своему возбужден, но даже и озлоблен. Не то сбежала сожительница его – молодая пронырливая стервоза и по совместительству, в «традициях Фалька», ученица, прихватив с собой работы мэтра, и кое-что из антиквариата, не то живот болел или же ноябрь замучил, не то все разом навалилось – Бог его разберет, а только метался он по мастерской, как блудный сын в отчем доме, словно все места себе не мог сыскать.

Однако ж разговор Ситников поддерживал, причем в непривычном для него «окультуренном» стиле. Видно было, что из одного только уважения к очкастому собеседнику старается он себя держать в рамках солидной любезности. Но тут, как на грех, мы заявились и он сорвался.

– Ну, с чем пожаловали, гости дорогие? Вы, Сева, что-то нынче хмурый будете, никак из института выперли? Давно пора! Государство вас за бесплатно, из сострадания одного, потому что чухна детдомовская, учит. А вы? Благодарности-то никакой, последнюю копейку народную и ту норовите пропить. И чему учить-то вас? Вы, известное дело, с младенчества уже ученый, от непомерного ума аж всего перекосило! Нучего, скажите на милость, пришли вы ко мне?

– Позвольте, Василий Яковлевич, – сказал Сева с достоинством, хотя и несколько обиженным тоном, – вы всегда сами любезно так приглашали: заходите запросто, когда время будет, картины новые смотреть. Вот мы и пришли. Прослышали, что вы работаете, не покладая рук, как Господь Адаму вменил, и пришли. Хотелось бы на картины ваши новые взглянуть, с вашего позволения, конечно.

– Ах, вот оно что! Творчество мое горемычное вас интересует. Это хорошо, да вот только показать мне вам особо нечего. Которую неделю с портретом Волоха мудохаюсь. Знаете ведь личность эту популярную, небось, в приятелях его и состоите? Меня уже от его жидовской морды прыщавой тошнит, по ночам блевать в сортир бегаю, а делать нечего – взялся за гуж, надо осилить. Да ведь их гадов разве осилишь!

И тут Ситникова словно прорвало: и хитрожопость еврейская его непомерно угнетает, и расчетливость их змеиная, и вездесущесть, и все, все, все… нету мочи больше!

– Все искусствоведы, равно как и врачи, – непременно из евреев будут; и царя-батюшку с царицею – это они уделали; и Царя Небесного с Царицею они не чтут; и как пиявы они на чистом теле искусства русского – никаким говном их теперь оттуда не выведешь; и как надуть кого – они первые, а как за картину платить – копейки лишней не выдоишь; и как только их земля-матушка носит; и прочее, прочее… в том же духе.

Накипело, видать, на душе у него, и все претензии свои к народу Божьему поспешил он, как библейский Иов, в одночасье выплакать: авось полегчает.

По мере сгущения напряженности речевого потока в Васином монологе Алеша Казаков со всепонимающей улыбочкой одобрительно кивал головой, пытаясь одновременно взглядом не только уловить выражение лица гражданина в очках, но и как бы призывая его самому вступить в дискуссию, сказать свое веское слово по сему животрепещущему вопросу. Однако незнакомец молчал.

Сева же Лессиг, как человек осторожный и зависимый, такого рода крайностей не любил, а посему решил было, на всякий случай, за евреев вступиться. К тому же его раздражали гримасы Казакова и то, что тот непрестанно елозя задницей по лавке, толкался, нарушая тем самым чеканную статичность его, Севы, немногословия.

– И чего это вас, Василий Яковлевич, сегодня так на евреях развезло? Мы из деликатности о присутствующих говорить не будем, – тут он злобно взглянул на Казакова и отодвинулся от него подальше, на самый край стола, – так уж, к несчастью, воспитаны, однако, – и Сева, тяжело вздохнув, поскреб себе щеку, – если вы на русских-то удосужитесь посмотреть с вниманием, так просто остекленеете! Чего далеко ходить, возьмем, к примеру, соседа вашего, которого вы за глаза «Ваня-гэбист» зовете. Этот уж точно любым трем евреям сто очков даст! Рожа поперек спины, глазки хитренькие, слоновьи, так и зыркают. Он ведь за вами по долгу службы приглядывает – кто ходит, чего говорят, но одновременно для себя лично заметки делает: где, что плохо лежит. Из одной любви только к искусству старается, чтобы, когда случай подвернется, стянуть все, что получше будет. До «случая», небось, тоже шустрит. Рекомендую поглядывать.