«На лучшей собственной звезде». Вася Ситников, Эдик Лимонов, Немухин, Пуся и другие — страница 50 из 87

Начну с азов. Следует помнить, что вначале имело Слово застарелый, насквозь прогнивший семитский корень. Христианство же, как воплощенное Слово, стало таковым в результате тысячелетней бескомпромиссной жестокой борьбы арийцев-эллинов с семитами-иудеями. В результате ее просветленный эллинизм вышел в Силе и Славе победоносного Логоса.

Итак, христианство знаменует собой победу эллинизма, то есть арийской расы, над иудаизмом, а тем самым и над расой семитической. «Несть ни эллина, ни иудея», – скажете вы. Верно, ибо в борьбе этой эллинизм сам себя изжил, растворился в христианстве. И воздвигнут был им над всем кровавым, темным, ветхозаветно-утробным опытом Богопознания светлый, теплый, радостный храм Церкви Христовой, непреходящее Царство арийского Духа.

Но иудеи-то раствориться не захотели и оплели корневищами своими тело Божьего Храма, и душат его, душат его, душат… Ведь там, под спудом, запечатленное семитское это болото не только не потеряло своей чужеродной прелести, но напротив, еще больше накопило ее, и непрестанно стремится осилить, затянуть, поглотить, засосать…

Потому-то при всей национальной и религиозной терпимости нашей и Церковь Православная, и великие князья, и цари, и лучшие умы государства Российского всегда – со времен поганого Хазарского каганата! – понимали, а инстинктивно чувствовали эту эсхатологическую опасность. Потому и ставили они всякого рода заставы да барьеры, дабы оградить и защитить народ русский от беспощадного врага.

Теперь, если с этой, единственно верной – потому что кровной! – стороны на проблему нашу взглянуть, то совершенно очевидным станет следующий факт. Здесь ни о каких-то там исторических расхождениях или же временном досадном отчуждении идет речь, а о куда более существенном – о глобальном, непримиримом, апокалиптическом в своем завершении конфликте двух рас.

Все лучшие русские умы это понимали – и Достоевский, и Розанов, и Андрей Белый, и Александр Блок. Но особенно ясно, в православном ключе, «русский Леонардо» – о. Павел Флоренский. Он прямо говорил, что христианину дозволено – и даже приказано Богом – «колотить Израиля»: «От нас Бог хочет, чтобы выколачивали жидовство из Израиля, а от Израиля – чтобы он, своим черным жидовством, оттенял в нашем сознании – непорочную белизну Церкви Христовой. Своею гнусностью Израиль спасает нас, научая нас ценить благо, нам дарованное. А мы за это должны колотить Израиля, чтобы он опомнился и отстал от пошлости».

Отец Павел – «самый светоносный представитель русской духовной жизни», был всегда по жизни «горд православием». Он и Розанова наставлял: «Будьте же и Вы горды – Православием, Россией, Богом и не вмешивайтесь в гевальт «-зонов».

А вот еще пример – Александр Блок. Казалось бы – поэт туманностей, Прекрасной Дамы, но нет, был прозорлив как немногие из его современников! Блок часто, с необыкновенной, присущей только ему провидческой точностью говорил о евреях, о неразрешимости русско-еврейского вопроса. Ибо он видел, что даже самый душевноцельный еврей, если его понять, прочувствовать – вскрывает в глубинах психики, быть может, даже психофизики своей – некоторую основу, перед которой сжимается в содрогании чувство арийца.

Говорил о могучей силе «отравы», которую несут евреи в арийскую среду.

«Мощь семитизма, – писал Блок, – в соблазнах посюстороннего рая, вполне достижимого, притупляющего упоением мнимой свободы, принижающей благостью бытового благополучия».

Рай этот рисовался Блоку в колористическом образе – как ощущение желтого, терпкого, что, насыщая всю бытовую и душевную атмосферу, грозит растворить всякую духовную глубину, убить всякий порыв – в «желтом» благополучии, где все пошло, все конечно.

Вы скажите, что это все, мол, символизм, преувеличения. Но на этой символистической предупреждающей ноте и бьется пульс всей русской философской мысли «серебряного века»!

Именно тогда с полной ясностью было осознано лучшими русскими людьми, почему такой «тугой и болезненный этот узел», и так кровоточит он. И что мы – русские, как славяне, есть солнценосная и наибольшая ветвь могучего арийского древа. Конечно, для наведения порядка в Евразии желателен был бы союз лучших немцев с лучшими славянами. Зигфрид и Илья Муромец, Парсифаль и Пересвет могли бы соединиться для совместной борьбы. Но, увы, германцы, ослепленные славянофобией, предали универсальную арийскую идею. Потому должны мы сами, исполнившись гордости и отваги, начать борьбу за весь арийский мир, и вести ее с несгибаемым мужеством до победного конца.

В этой борьбе, говоря образно, в фольклорных традициях, Израиль – невидимый, мстительный, коварный Бог жаждущего мирового господства семитского племени противостоит Христу Спасителю и его юному меченосцу – светозарному Анике-воину. Для того отведено уже и поле боя – необозримое пространство Отечества нашего, и даны Дары Свидетельства – невиданные ни у какого другого народа терпение и отвага, и упорство, и стойкость, и широта души, и страсть…

Мы взяв Византию, сквозь Грецию

скорым пробегом, в пути обрастая, и шлюпки

беря, корабли, в Италию двинем,

чумой заразим Апеннины.

все реки достав, и выпив до дна

до безумных нагих пескарей…

Вперед мои чада! Верблюда менял на

машину – которая где-то в лесах поломалась

везут нас в Америку злые на нас пароходы

и первые гости робки… но украдкой. Все

больше нас здесь прибывает. Уже наши злобно

дерутся, без денег берут, и без девок не хочут

идти. Уже наши люди, набив наплевав, обнаружив,

густые тропинки в полях. Прокатились

по этой земле, и толпою вновь влились

в родные места, не узнав их. где даже трава

появилась, и стали, и спят.

Обошел их вокруг

и померял, и очи я вытер сухою бандитскою

тряпкой, и я им сказал – хорошо![114]

Тут Ситникова, который, отвлекшись от лицезрения собственных картин, казалось, слушал Алешин монолог с большим интересом, прорвало. Он весь изогнулся, превратившись в огромный вопросительный знак, до невозможности вытянул шею, сморщился, скривил лицо и, прижав к груди руки с растопыренными пальцами, запричитал надрывно-визгливо-плачущим голосом:

– И за что же, Господи, на меня кара такая? За какие такие грехи-то уж особые? Не курю, пью самую малость, богоугодным делом по призванию своему занимаюсь… И что же? – одни муды вокруг грешные! И всех ведь слушать надо! А они такое несут, что с души всякий раз воротит. Ну, где тут сил взять, Господи!

Ну скажите вы мне, Алеша, на милость – и какого дьявола вы ко мне пришли, и сидите здесь уже битых три часа? Небось, обкурились дури какой-нибудь, вот на вас стих и напал. Со здоровой головы разве такое удумаешь! И почему это должен я ваш бред слушать? Вы бы в дурдом устроились и вещали там на здоровье, а медперсонал умилялся бы, но за денежки, за твердую свою зарплату.

А я что? – бедный человек, мне работать надо, а тут такие потрясения. Идите вы лучше, Алеша, проспитесь – да хоть и в парадном. Только не в моем, тут арийцы ваши и так уже все зассали. И напротив не суйтесь, там охрана стоит, Аники-воины. Со скуки могут вам и бока обломать.

Так и вытолкал вконец обалдевшего Казакова, можно сказать, что в шею. А потом и за нас принялся.

– Вот вы мне, Сева, лично расскажите и чего это вы вдруг таким молчуном представились. Как меня, старика грешного, зацепить, так пожалуйста. А когда этот обдолбанный битый час всякую ахинею нес, вы ничего – молчите себе, умиляетесь. Может, это в вас тевтонская кровь взыграла? Или же склочность характера врожденная: не арийство, так арианство?

– Ну зачем вы так Василий Яковлевич, право. Я же не у себя дома, а у вас в мастерской. Почем я знаю. Вы слушаете внимательно, вид у вас довольный – значит для вас все эти завывания интересны. А я подобной муры каждый день выслушиваю по пуду. Знаете, сколько таких гениев развелось?

– Ну, а вы чего? – набросился тут Вася на меня. – Тоже все сидите с умным видом да слушаете, слушаете… А толку ведь никакого. У кого только не отираетесь: и у Рабина, и у Кропивницкого, и у Немухина… И что? Вам бы по молодости лет ме-му-а-ары писать надо! А вы? Только штаны просиживаете и внешность свою для форсу видоизменяете.

Тут, явно что-то вспомнив, Ситников «сменил пластинку».

Вот, например, дружок ваш, а мой ученик гениальный Андрей Лозин как крупно масть прикупил. Заимел бороду лопатой, очечки черные, фуражку диковинного фасона. И нате вам, пожалуйста, в одночасье заметным человеком в Москве стал. Все его теперь знают, привечают. Меня завтра к Шварцману повезет, чтобы познакомить. Мне это и не надо вовсе, а он: «Ну что вы, Василий Яковлевич, вам очень даже занимательно будет. Шварцман – он в вашем стиле человек: тонкий и с пониманием, иерат».

Я его спрашиваю, что, мол, это значит «иерат»? Он мне разъяснил: иерат – тот, через кого идет вселенский знакопоток. Мол, Шварцману это слово явилось как зов, через Святого Духа, в видении. Потому картинки свои он именует иературы и при том убежден, что язык третьего тысячелетия сформирован и увенчан актами иератур.

Я ему говорю, осторожно, конечно, чтобы не обидеть: «Он что полный псих? Может, ко мне в ученики пойдет?»

Но Лозин тут эдакую мину скорчил важную и заявляет: «Он, Василий Яковлевич, человек совершенно серьезный и экстатически созидает новый невербальный язык». Я дальше тему эту развивать не стал, придется ехать, а там посмотрим, всякое в наше время случается, может, и не врет Лозин-то наш.

«Кое-что о цвете. Дело это настолько хитро-возвышенное, что я задыхаюсь от восторга. Обучиться ему не мог никак. Видел его на картинах умерших и живых художников, а повторить никак не выходило. И стал я суживать задачу до предела. И дошел до мысли, что надо, к примеру, попытаться на нейтральном фоне (сером холсте или газетной бумаге с длинным текстом, т. е. чтобы не было заголовков «жирным» шрифтом или фотографий, а один лишь ровный и мелкий текст). Очень подходяще темно-серая мешковина. Надо прикреплять ее ровно, без складок на картонный лист и поставить этот лист на дневной свет из окна так, чтобы когда ты встал перед холстом, на котором ты должен делать упражнения,