«На лучшей собственной звезде». Вася Ситников, Эдик Лимонов, Немухин, Пуся и другие — страница 54 из 87

Вот она – мнимая прелесть ложного очарования. Впрочем, тут же подвизались и тотальные очернители. Например, «Бах», – всеобщий любимец, записной острослов-сюрреалист, выгнанный за неудачные шуточки из «Литературки», не только утверждал: «Мы рождены, чтоб Кафку сделать былью», что в корне противоречило мнению начальства, но норовил и собственных друзей, «гениев» от андеграунда, как можно больнее зацепить.

«Кто это накакал?»

Стесин: Я очень люблю Гробмана и считаю его очень умным человеком, а Таня Колодзей – стукачка.

Холин: Виталий, мне кажется, что ты – говно.

Стесни: Холин, ты ни хуя не знаешь, поэтому заткни свое ебало и молчи.

Кабаков (Показывая на огромную кучу говна на клавесине): Кто это накакал?

Бахчанян: Это накакал Брусиловский.

Холин (Очень громко): Клевета! Толя не мог это сделать, он угощал меня индейкой, купленной Сапгиром.

Стесни (Писая на спящего Лозина): Вставай, Андрюха, еб твою мать!

Лозин (Вытираясь грязным китайским полотенцем): Ситникова не видели?

Кабаков: Я еще раз спрашиваю, кто это накакал?

Бахчанян: Это накакал Брусиловский.

Холин: Толя не мог это сделать, потому что он – племянник Кирсанова.

Брусиловский (Тихо пукает): Пу-у-к.

Все присутствующие, кроме Стесина, закрывают носы двумя пальцами.

Стесни: Слушайте, что я вам говорю. Есть на свете только четыре художника: Гробман, Шагал, я и Кандинский.

Холин: Виталий, вы забыли включить в этот список Толю Брусиловского и Льва Нусберга.

Стесни: Игорь, пшел на хуй!

Брусиловский (Чешется спиной об угол асамбляжа Ламма): Чух-чух-чух…

Кабаков: Я последний раз спрашиваю, кто это накакал?

Бахчанян: Это накакал Брусиловский.

Холин: Толя не мог это сделать, потому что он служил в рядах Советской Армии в звании младшего сержанта, я даже видел фотографию, на которой запечатлен Толя в чужой капитанской шинели, под сосной в городе Чугуеве, на родине Репина.

Брусиловский: Игорь, ты еще забыл сказать, что у меня папа был писатель.

Холин: Ничего я не забыл, я все помню, у меня даже в записной книжке это записано (Лезет в боковой карман и вынимает красную книжку с тремя буквами КГБ).

Стесин, Лимонов, Сундуков, Бахчанян, Лозин, Туревич, Кабаков теряют сознание.

Холин (растерянно): Не ту книжку достал.

Брусиловский гладит Холина по голове. Холин обнимает Брусиловского. Брусиловский целует Холина взасос. Холин снимает брюки. Брусиловский гасит свет.

(Занавес)[125]


Помню, как спросил я Эдика Лимонова:

– Ну на кой черт ты на Запад уезжать собрался? Что ты, русский поэт, там делать будешь? Они своих-то поэтов всех напрочь извели, а тут ты еще припрешься.

А он посмотрел на меня, по-детски серьезно и вместе с тем беззаботно, своими синими брызгами и не задумываясь ответил (что значит гений!):

– А я там шить буду – рубашки, брюки. Я портной хоть куда!

И Лена его, «Козлик», тоже при сем присутствуя и красотой упоительной чаруя, промурлыкала:

– Ах, пристроимся как-нибудь, не всю же жизнь торчать в этом клоповнике.

И она-то пристроилась.

Теперь, задним умом уже, понимаю я, что хитро лукавили знакомцы мои тогда, ибо точно знали, на что целились. В большинстве своем были они и прозорливы, и предприимчивы. Вот только пороху, таланту да ума многим не хватило, оттого и промахнулись.

Конечно, жизнь художника всюду не сахар. Если на любимой родине высунуться не давали да с отечественным покупателем из-за всеобщей уравниловки туго было, то на Западе иные стандарты оказались, иное бытийное пространство – без тусовок, посиделок и завистливо-восхищенно-одобрительной поддержки трудящихся масс. Вдобавок еще и конкуренция волчья – не продохнешь. А покупатель богатый, он хоть в потенции и существовал, но вот приобретать «новый» русский авангард как-то не слишком торопился.

Тут кое-кто и понял, что такое «тоска по родине», отчего это Фалька, Альтмана, Цаплина и иже с ними столь неудержимо домой потянуло – жрать было нечего, а на родине твердую зарплату обещали, как-никак профессора, всем художественным наукам обученные.

Впрочем, и другое понятно было – им-то самим никакой зарплаты не светит. Никому они на любимой родине не нужны. Потому, хошь ни хошь, а надо на новом месте прикипать. И прикипели.

Что касается Лимонова, то он совсем даже не кривлялся, когда себя как портной заявлял. В Москве среди гениев и тусующегося с ними народа Эдик снискал себе популярность отнюдь ни на литературной стезе, а вот именно – как портной-брючник. К нему сотнями в очередь записывались и за счастье почитали у «самого Лимонова» брюки пошить.

Жена Лозина Маша работала в паре с Лимоновым по верхней одежде – наимоднейшего фасона рубашки да блузоны шила.

Именно как с модными портными я с ними и познакомился. Маша была небольшого росточка прелестной девушкой с точеными формами. В облике же Лимонова ничего особо примечательного я не заметил: щупленький, малохольный, с выпендрежем, но как-то и без юмора вовсе. Однако и ничего поганого в нем не ощущалось, скорее обаяние от него шло – от его простоты, не лишенной при том некоторой позы, от непоколебимой уверенности в своей гениальности, в правоте своего дела — симпатичный, в общем, малый. Однако в чем собственно эта гениальность проявляется, понять было непросто. Но и тут Лозин посодействовал, открыл-таки мне глаза:

– Да ты что, старик! Лимонов, вот он-то уж точно гений будет. Он как Максим Горький – первооткрыватель!

– Ты чего это, Андрей, выдумал. Максим Горький! – тоже мне поэта нашел. Гордый сокол соцреализма.

– Хм, это отчасти верно. Горький, он сначала большевиков критиковал, т. к. думал, что они несут гибель русской культуре. Но потом пригляделся и понял: большевики не анархические стихии развязывают, а с босяками борются, потому что заняты жесткой организацией бытия. Сам он понимал культуру как насилие. Оттого и стал самым представительным выразителем коммунизма, причем в его глубинно-психологическом смысле, куда более представительным, чем его приятель, Володя Ленин.

Он, Горький, первым новую тему в русской литературе открыл – воспел и прославил рабский труд. А его публицистика чего стоит! Это же настоящие ужасы, не в обиду Мамлееву с его компанией будет сказано. За этот подвиг литературный большевики ему памятник соорудили на месте монумента в честь победы над Наполеоном. А Наполеон, как тебе известно, всю Европу как раз от рабства и освободил, кроме нас грешных. Не поддались злодею.

Что же до Лимонова, то он в литературном плане ничуть не менее уникален. Первым из соплеменничков своих воспел и прославил групповое изнасилование! Ты возьми вот у меня книжечки, почитай. Здорово сделано! Сила! Мальчики, как ознакомятся, сразу в сортир бегом бегут – спускать. Такая у него образность: сочная, впечатляющая. И в познавательном плане, хм, увлекает. Он тонко чувствует, за какую струночку подцепить надо, да так, чтобы селезенка заекала холодком. Вот это, старик, и есть мощь печатного слова. Впрочем, он и непечатным не брезгует. Настоящий авангард!

Я ознакомился. И правда, здорово сделано, с пониманием. Подробности все да детали очень впечатляют, жестко так вылеплены, фактурно – сразу видно – Евгения Кропивницкого школа. Однако и личное своеобразие присутствует. Чувствуется, что мастер. А если кой-чего у кого-то и позаимствовал, то и разработать сумел, развить в своем собственном стиле: по-хулигански дерзко, задорно и натурально, даже слишком: порой и правда, хоть в сортир беги – блевать охота.

Лозин был у Лимонова явно в авторитете: и по части рассуждений об искусстве и как медработник. Став писателем, Лимонов превратил «Андрюху Лозина» в колоритный персонаж своей мемуарной беллетристики.

«Мы все почему-то скопились на северо-востоке Москвы. Алейниковы в улице против мухинской скульптуры, Андрюшка на Малахитовой – то есть всего лишь через несколько трамвайных остановок к северу, а еще быстрее – пешком, впрямую по верху екатерининских времен прямо-таки римского акведука, над превратившейся в грязный ручей речушкой Яузой. Художник Стесин – тот жил чуть в стороне. Именно Стесин познакомил меня с Андрюшкой и полупосоветовал, полуприказал Андрюшке взять Лимонова к себе жить. «Возьми поэта, рванина, история тебя не забудет. Послужи искусству. Лимонов – гений, для тебя полезно будет пообщаться с гением». Я предполагаю, что именно так сказал Стесин, стоя перед мольбертом в своем полосатом костюме гангстера и артиста филармонии. (Стесин работал помощником известного фокусника, народного артиста СССР.) Темные очки на лбу, Стесин насмешливо поглядел на сидящего в углу Андрюшку и потрогал приклеенное ухо. Считая свои уши слишком далеко отстоящими от черепа, Стесин приклеивал их. В солдатских сапогах (сапоги Андрюшка носил, подражая своему старому учителю живописи Василию Ситникову), в клетчатом синтетическом пальто (влияние нового учителя – Стесина), Андрюшка разрывался между старым и новым. Словечко же «гений», следует сказать, употреблялось Стесиным чаще и легче, чем некоторые употребляют «еб твою мать», но абстрактный живописец и возрастом (ему было двадцать восемь!), и наглостью, и самой принадлежностью к абстракционизму умело давил на Андрюшку. Шантажировал его. «Бери поэта, какашка!» – заключил Стесин, и мы ушли с пытающимся держаться солидно Андрюшкой к нему домой. Длинная, если не ошибаюсь, называвшаяся Сельскохозяйственной, улица привела нас к проспекту Мира, и оттуда, где две артерии сливались, мы могли видеть высохшее русло Яузы и этот самый единственный в своем роде акведук.

<…> В квартире Андрюшки хорошо пахло скипидаром и масляными красками и жилого места для человеков было мало. Стояли у стен загрунтованные холсты, и на стенах висели работы Андрюшки: портреты одиноких шаров и целые семейства шаров в разнообразном освещении. Шары были исполнены маслом на тщательно загрунтованных самим Андрюшкой холстах. Андрюшка учился живописи солидно, начиная с азов. Загрунтовывал сам, «как старые мастера грунтовали», и писал маслом простейшие формы, потому как это и есть самое трудное, утверждал Ситников. Авангардный Стесин тогда еще волновал его воображение чисто эстетически, на практике же он предпочитал еще следовать Васькиному методу. Он даже как-то в моем присутствии позволил себе покритиковать стесинский холст, сказав, что тот, купленный в художественном магазине, не будет держать живопись, очень скоро осыплется. «Что ты понимаешь, какашка, сопля!» – кричал и буйствовал Стесин, но через неделю попросил Андрюшку загрунтовать ему холст и после этого предпочитал