Так могло померещиться бедной Елене.
Кровь лимоновская и не думала убывать.
Елена металась по квартире, бросалась то к двери, то к окнам, вопила, заламывала руки.
Любящий, бледный, истекающий кровью Лимонов стоял, глядя Елене прямо в глаза.
Наконец она догадалась вызвать скорую помощь. Мгновенно приехала машина, в которой находился бывший в сговоре с Эдиком приятель-врач. Помню, что была у него грузинская фамилия, да забыл, какая.
Лимонова увезли в больницу Склифосовского – и там быстро спасли.
Потрясение всем увиденным и пережитым было у Елены настолько велико, что она, буквально на следующий день, согласилась стать женой Лимонова.
Только этого он и ждал. Он своего – добился.
Выслушал я этот рассказ без особого восторга.
– Зачем же ты кошку зарезал? – спросил я Эдика.
– Для дела, – спокойно ответил он. – Так всё получилось намного эффектнее!..
И я понял: он уже ни перед чем не остановится.
Когда-то он хотел стать вторым батькой Махно.
Потом – национальным героем.
Теперь – наверняка – он захочет покорить весь мир.
И ещё, чего доброго, – а скорее всего, так оно и будет, – возьмёт да и уедет на Запад, любым способом, – покорять мир.
Время вскоре показало, что так всё и случилось.
Но кошку – даже для дела, даже для достижения пущего эффекта, даже для того, чтобы покорить сердце Елены, мнящейся ему, человеку с воображением, с фантазией, может быть, и прекрасной, и даже распрекрасной, – зарезал он зря.
– У кошки четыре ноги и один длинный хвост. Ты трогать её не моги за её малый рост! – не напрасно ведь пела когда-то в ресторане советским киношникам, выпив изрядно и преисполнившись любви к братьям нашим меньшим, особенно к кошке, олицетворявшей, наверное, саму нежность, доверчивость, кротость, а может, и душу ранимую, – подруга моя боевая, актриса Таня Гаврилова.
Пела Таня – взывая к людям. Пела – к совести их взывая.
Но её не услышали люди в ресторане. Что им до кошки!
Пела Таня – куда-то в пространство. Пела Таня – сквозь время. Пела, защищая душу живую.
Но её не слышал Лимонов.
Никого – никогда – нигде – он не слышал. Вовсе не слушал. Пропускал призывы и плачи, как привык он, – мимо ушей.
Не трожь душу живую!
Не моги трогать кошку, Лимонов!
Но именно с этой зарезанной кошки вся грядущая лимоновская одиссея и началась.
Каждому – своё.
– Всякому городу нрав и права; всяка имеет свой ум голова; всякому сердцу своя есть любовь, всякому горлу свой есть вкус каков, а мне одна только в свете дума, а мне одно только не йдет с ума, – так сказал когда-то Григорий Сковорода».[130]
В Лимонове увидел я одно уникальное качество, которому любой гений может позавидовать – от природы обладал он сильным нюхом на литературные ожидания. При том он вовсе и не старался вкусам толпы потрафить, но как прирожденный хулиган и нонконформист, сумел зацепить именно те подсознательные инстинкты в одинокой читательской душе, что от «страха улицы» идут. Из безликой массы читающей публики выделил Эдичка свою кодлу – некий раскол «лимоновского толка», где и стал, как «совершенный человек», красоваться.
Это, кстати, и Веня Ерофеев заметил и, конечно же, не упустил случая, съехидничал:
«Провинциальная, французско-днепропетровская версия мифа о сверхчеловеке, где бесстыдство героя возрастает с пропорцией его жалости к себе и восхищения собой, единственным».
Но Эдичка класть на него хотел с пробором. В отличие от Ерофеева он человек не деликатный, а экономия умственных сил есть не что иное, как строгий и последовательный реализм. Когда он еще только в Москву прикатил, огляделся, глотнул столичной жизни, тогда уже понял: все эти самые авангардисты, и Ерофеев в их числе, – доходяги. Они по сладкой жизни только и тоскуют, в хорошее общество втереться норовят, о бутербродах с черной икрой грезят. Все «Александры Герцовичи» поделили давно, бунтарем-одиночкой не проживешь, надо к кому-то пристать.
В 1967 г. он стал посещать поэтический семинар Арсения Тарковского. Был мэтром замечен и зачислен в группу «подающих надежды». Затем сумел вычислить «кто есть кто», и что ему лично, собственно говоря, нужно, выпрыгнул из академического «совкового» болота в андеграунд, причем в самую его сердцевину – «Лианозовскую группу», где первым среди равных воссиял подле Евгения Леонидовича Кропивницкого.
Вокруг да около старика Кропивницкого всегда много всяческого молодого народа крутилось. «Смоги», например, что с легкой руки Сапгира себя самым молодым обществом гениев провозгласили. По его же придумке взяли они себе «апофатический девиз»: «Вперед – к Рублеву». По тем временам это звучало круто и авангардно.
Эдика же от подобных исторических аллюзий тошнило. Он как никто другой понимал, что на Сапгировых подсказках не проживешь. Гений должен свое собственное нутро показать. А у «смогов» нутра не наблюдалось, один перегар. Лишь только поэт Леня Губанов среди них выделялся как «нечто» особенное. Пожалуй, он даже и на гения тянул, ибо был обаятелен, импульсивен, самобытен и малообразован. И возревновал к нему Эдик, исполненный безжалостной рассудочной зависти.
Всезнайка Зигмунд Фрейд полагал, что чувства, которые не могут найти освобождения в практической жизни, сублимируются через поэзию. Частным случаем подобной ситуации является литературная борьба, в которой авангард всегда особенно преуспевал. Однако Лимонов и здесь проявил себя не типично, можно сказать, что самому Фрейду нос утер. Почуяв в Губанове конкурента, он не стал вести «литературную борьбу», а освобождался от своих чувств старым, но весьма действенным способом: при всяком удобном случае затевал с ним драку, а поскольку был всегда трезвее, лупил бугая Губанова нещадно.
Не то от лимоновских побоев, не то от «наркоты», но впал Губанов по застарелой российской привычке в глухую тоску и руки на себя наложил.
И все провинциальные поэты
Уходят в годы бреды Леты
Стоят во вдохновенных позах
Едва не в лаврах милые и в розах
Расстегнуты легко их пиджаки
Завернуты глаза за край рассудка
Когда-то так загадочно и жутко
Стоят на фоне леса иль реки
Где вы, ребята? Кто вас победил?
Жена, страна, безумие иль водка?
Один веревкой жизнь остановил
Другой разрезал вены и уплыл
Аркадий… Ленька… Вовка…[131]
С тех самых пор хроническое упадничество вышло из моды, и воссияла на небесах московского авангарда яркая звезда бодрого Эдичкиного таланта.
Сам Лимонов дело знал туго и повсюду объявлял громогласно:
– Кропивницкий мне – отец родной и даже больше, а Сапгир и Холин – братья по крови и Духу.
И только уже в эмиграции, учуяв некую тенденцию, на Западе с давних времен незримо витавшую, оглядевшись и навострившись, стал представляться несколько иначе – что-то вроде:
– Пусть только у меня и есть «чисто русское» лицо и выражает оно суть истинно русского характера и иже с ним Духа, но все вместе мы – одна группа, которая свой могучий метод заявляет, «конкретный реализм».
А затем и вовсе предстал пред миром в новом обличье: исконно русский, с нордическим отливом, бунтарь-одиночка.
Но на деле, если внимательно вглядеться, то получается, что Лимонов в «Лианозовской группе» – ни пришей ни пристегни. Он, конечно, вписался быстро и должного стиля оказался человек, и ценим был многими и весьма, да вот беда, стихия его ощущалась с самого начала как чужеродная, глубоко враждебная «лианозовскому» духу. И Евгений Леонидович первый это учуял.
Лимонов-то вокруг него, что называется, землю носом рыл: дифирамбы воскурял, фотографии групповые организовывал, сердечную голубизну талантливого ученичества и прочие банальные изъявления восторженного признания повсеместно демонстрировал… Ну как тут не расчувствоваться?! К тому же старик на лесть падок был весьма и если к бытовым радостям внешне оставался равнодушен, то восхищение особой своей очень даже ценил.
Однажды Немухин по врожденной запальчивости своей возьми да и брякни:
– Ну какой «дед» авангардист будет, тоже мне «мэтр» русского авангарда нашелся, он же весь по уши в «Мире Искусств» сидит. Как влюбился в стиль «модерн», так до сих пор и не отошел. Ни на грамм конструктивно мыслить не обучился.
Здесь, естественно, спор развернулся: как же так, всем известно, что он и с Лентуловым дружил, и с Машковым, и с Фальком… Да еще Лев рассказывает – как видел он в раннем детстве на стенах картины кубистические, что папаня писал. Ну, а Немухин знай свое гнет:
– А где эти картины, куда это они все подевались, кто их, скажите пожалуйста, наяву-то видел?
– Пропали, – ему говорят, – мотался Евгений Леонидович по стране, жилья постоянного толком не имел, а мастерской и подавно, в бараках ютиться приходилось, вот и порастерял ранние картины свои.
– Это каким же образом порастерял? – вопиет Немухин. – Все сумели сохранить, пусть часть какую-то, да в говенном состоянии – на чердаке или же под кроватью, но сохранили. А он, видите ли, нет!
Ему опять втолковывают, что «дед» пьет всю жизнь по-черному, оттого у него ничего дома не задерживается. Но Немухин знай свое:
– Мой учитель, Петр Соколов, который уж точно с Малевичем работал, он свои ранние картины, эскизы да рисунки почти все уничтожил. Сам могу засвидетельствовать, как в 1949 году он меня просил: «Отнеси, Владимир, мои старые рисунки в котельню да пожги их там. Нечего, мол, хлам в доме держать». Я отказался, так он сам снес и все сжег. Сжег-то он сжег, но если чего было, да не случайно, тяп-ляп, а серьезно, целенаправленно наработано, уничтожить это полностью нельзя. В этом фокус искусства и состоит: что-нибудь, где-нибудь да останется. Вот и я недавно у одного коллекционера конструктивистские работы Соколова вдруг обнаружил, и довольно много. Что же до «деда» касается, то он стихов целый мешок накопил, аж с девятисотого года, а авангардной картинки ни одной не сберег. Значит, ничего и не было, это все сказочки, миф один!