«Дед» прослышал каким-то образом, что Немухин непочтителен, дерзости себе позволяет, до смерти обиделся и общаться с ним перестал. Вот тебе и «товарищество в Духе»!
Со стороны же Лимонова подлостей такого рода не наблюдалось, наоборот – всегда вам пожалуйста и традиционное уважение, и классическое восхваление. Посторонний человек мог даже и перепутать: никакой это ни Лимонов, а обыкновенный Сева Некрасов. И тем не менее сторонился «дед» Лимонова – не то брезговал им, не то осторожничал, побаивался его, но чувствовалось по всему, что в глубине души неприятен ему ученик.
Другие тоже: Лев Кропивницкий, Холин, Сева Некрасов, Веня Ерофеев, Сапгир, – все они поначалу с Лимоновым да с творчеством его гениальным как с манной небесной носились, а потом вдруг остыли.
Ерофеев, тот как приболел, особенно стал раздражаться: «Это читать нельзя: мне блевать нельзя».
Лев Кропивницкий, который к Лимонову относился с симпатией и даже дружил, прозаический шедевр его «Это я Эдичка» первое время нахваливал. Затем – вчитавшись что ли? – начал привередничать да морщиться брезгливо, если речь об Эдичке шла. Был Лев большой знаток и ценитель эротического жанра. И на тебе, не принял, отказался понимать, брезговал даже Эдичкиными фантазиями.
В этом виделась мне некая алогичность. Ибо с эротикой у Лимонова все в большом порядке было, похлеще, чем у самого «деда» Кропивницкого, Мамлеева, Холина и Сапгира вместе взятых – настоящий паноптикум смердящей похоти И сколочено лихо, с истинно русской щедростью души. Такого у нас еще не встречалось, и, казалось, должны соратнички по литературной борьбе, пусть скрепя сердце, но признать: Эдуард Лимонов – есть гений всех времен и народов!
Но не вышло, точнее все со знаком наоборот получилось. Запад на ура признал, оценил и восславил, а свои собственные товарищи, авангардисты «совковые», застеснялись вдруг, отшатнулись. Поначалу никак я этого понять не мог. Завидуют они все ему что ли? Не исключено, особенно, когда Лимонов – не им, сопливым хлюпикам, чета – мировую славу так ловко отвоевал, отскандалил. Зубами буквально выдрал у западных-то скопидомов, и себя, и женщину любимую свою на века прославил.
Но позже, поразмыслив, понял я, что заковырка возникла не столько из-за зависти, и не по причине излишней натурности деталей, или одиозности их подачи на публику, то есть не в «методе» коренилась отчужденность, а в «мировоззрении». Что Кропивницкий, что Холин, что Сапгир, что Сева Некрасов или же Венедикт Ерофеев, все они во всем совершенном и стремящимся к совершенству подозревали, и не без основания, бесчеловечность. Человеческое значит для них несовершенное. Отсюда все у них и идет – и печаль по себе грешным, и тоска, и издевка…
О чем печалится, скажем, Веня? Он знает, что каждая тварь после соития бывает печальной, этот естественный закон наблюдался еще Аристотелем, а вот Веня, вопреки Аристотелю, постоянно печален, и до соития, и после, – вот о чем печалится Ерофеев.
А что вопиет Сапгир в минуту пьяной задушевности? Естественно, что о себе самом: «Я никого не люблю: ни детей своих, ни жён-сучек, ни отца, сапожника-придурка, что меня за восторги моей поэтической души колошматил почем зря. Я сам себе только и интересен, какой ни есть, сам себе миленький да хорошенький!»
Когда поэт Холин, вглядываясь в реалии бытия, заявляет: «У меня возникло подозрение, Что это – обман зрения», т. е. дает понять, что во всем этом говне он только и есть личность, то явно лукавит или же врет – себе же самому врет. Ибо он, Холин, никого ничуть не лучше и не хуже – такое же несовершенное советское «эго в квадрате». От беспутства и порочных страстей аж иссох весь, потому способен лишь лаять зло да скрипеть зубами.
Сева Некрасов, тот еще хуже. Только и может ехидничать, злобиться да очернительством лихим душу свою тешить. Нет живого человека, которому он бы ласковое слово сказал. Ни Родину не любит, ни родичей, ни себя самого.
Да и сам Евгений Леонидович, старичок Божий, не больно-то пример нравственной жизни собой являл. Всю жизнь пил, развратничал да жмурился на «клубничку». И друзья у него были ему же подстать – никакой там ни Фальк или Лентулов, а, например, Филарет Чернов, которого он в своей малой прозе воспел.
Филарет Чернов – поэт «тютчевской мощи и размаха», автор слов душещипательного романса «Замело тебя снегом, Россия», над которым рыдали русские эмигранты двух поколений, из монастыря выгнан был за то, что по пьяни человека топором чуть до смерти не зарубил, и по его же собственным излияниям не раз насиловал женщин. Кончил он вполне в «лианозовском» духе – перед самой войной в психушке помер от белой горячки. Впрочем, всегда ему мерещилось черт знает что.
– Бездна, – сказал Филарет Чернов, – поглядев с балкона в овраг.
Ну, а тишайший Венечка Ерофеев? – и он, Господи, того же поля ягода: конфузливый ёбарь и алкаш-зубоскал. Все зудит себе с похмелья, зудит: «Каждая минута моя отравлена неизвестно чем, каждый час мой горек».
Эдакая типичная достоевско-розановская мелодрама, но на «совковый» лад. Никто не мыслит позитивно, логически, а всегда и только физиологически, и всюду страсти роковые, и от судеб защиты нет. Над всеми грешными, падшими и заблудшими властвует один беспощадный Эрос, хотя предполагается, что есть еще и Вера, и Любовь, и, особенно, Надежда. Но надежда эта, она не в чувстве локтя, не в горячем дыхании сплоченной единоплеменной стаи, а в себе самом – в неполноценном падшем человеке, просветленном Логосом.
Оттого, когда уже настрадались досыта, со всеми рассорились, всего насмотрелись, да и напроказничали всласть, то становились стыдливы, застенчивы и задумчивы. И осознавали вдруг с беспощадной отчетливостью: в минуту черной опустошенности, а ее не миновать, зацепиться грешному человеку не за что, кроме как за высшее проявление этой самой человечности.
Вот и получается, что как веревочка не вейся, в каком дерьме не тони, но тянется «лианозовский» Дух к давно уж мухами засиженному, прогнившему насквозь христианскому персонализму. Всем нутром прет на него – в слепой, последней своей надежде, как заблудившийся трамвай.
…И когда подойдет мой срок,
как любимой не всякий любовник,
замечательный красный шиповник
приколю я себе на висок…[132]
По этой, или какой еще иной причине, но каждый из литераторов, кто к «Лианозовской группе» примыкал, и сам Евгений Леонидович Кропивницкий, в первую очередь, все они на поверку выходят миряне, т. е. банальны, христианского сознания люди, и эту самую изначальную человечность, как экзистенциальную идею, через собственное помрачение, мерзости коллективного бытия и похотливые страсти земного уюта упорно протаскивают и лелеют:
Есть свет внутри человека, и он освещает весь мир.
Если он не освещает – то тьма.
Не авангардизм, а «хвой один», натугой засранные всхлипы.
С Лимоновым же дело по иному обстоит. На своей нежной шкуре прочувствовал он заграницей одну старую истину: что для русского писателя тут, пожалуй, еще тяжче, чем в «совке», и писать почти что невозможно, но поучиться следует, и есть чему.
И подучился, и с мыслями собрался, и обмозговал тщательно – что к чему, почем и почему. Ну, а затем – выдал.
Что должно означать: он, Эдичка, всенародно, без дрожи в голосе, торжественно объявляет: вековечную христианскую блевотину жевать больше не желаю!
Я ходил от Бога к Богу, а они кричали мне: «О, ты – это Я!»[134]
Но теперь я – это Я! А то, что в прошлом было, – старое болото, которое всегда вонять будет, как Талмуд, и если резко не выпрыгнуть из него, то напрочь засосет. И ничего путного не сотворишь, а будешь только, как Кропивницкий-дед, всю оставшуюся жизнь стенать, сюсюкать о бренности бытия, жрать ханку да кукситься на всех и вся.
Настала пора крепкую волю да сильную душу явить, и притом самой, что ни на есть нашей, оптимистической закалки.
И обрубил Эдичка разом концы, порвал напрочь со своим «лианозовским» прошлым, стряхнул с себя «русскую гниль» и почувствовал здоровую эротичность тугих мускулов «Мифа XX века». Из былых товарищей теперь говорил о нем только Анатоль Брусиловский, да и то упирая главным образом на себя, – мол, это он нашел Эдичку в провинциальном харьковском дерьме, направил на путь истинный и обработал до московского лоска. Потому какие бы рожи Эдичка не корчил, все они – большое искусство, а сам Лимонов – истинный гений.
Грамотный русский читатель быстро сообразил, что Лимонов ничего, собственно говоря, нового не придумал, а попросту реконструировал в своей прозе лирический образ Богоборца из 1 тома «Собрания сочинений В. Маяковского» – Стихи (1912–1917).
На Западе поначалу лимоновскую «пощечину общественному вкусу» никак не ощутили. У них опыт авангардизма куда круче будет, они ко всему приучены, так просто не прошибешь. По западническим меркам все эти эскапады в духе Селина, Эзры Паунда, Маринетти или Эрнста Юнгера, а так же богоборческий уклон Маяковского – старая рухлядь, которой грош цена.
Со временем, однако, узрели они в Лимонове русскую самобытность, причем явленную в ее самой пикантной, неведомой никому доселе ипостаси. Выкладывается, мол, загадочная русская душа на полную катушку. Молодец Лимонов!
Было раньше тоже здорово: Достоевский, Толстой или, если из нынешних, просветитель прогрессивного человечества Солженицын. Но все это, согласитесь, нудновато, а у Лимонова – забористо и очень даже смешно. Русский миф, он не чета немецкому, прямо за гениталии норовит ухватить!