«На лучшей собственной звезде». Вася Ситников, Эдик Лимонов, Немухин, Пуся и другие — страница 65 из 87

Так вновь и вновь родные тени

Нас посещают и томят,

И превозмогши цепь забвений

О прошлом мире говорят.

И вдруг в угаре узнаванья,

В угаре боли и беды,

В своем замедленном сознаньи

Мы видим Божии следы.[148]

«Вот тебе, тетушка, и эксцентрик! И верь после этого людям», – подумал я с тоской и уже собирался было под благовидным предлогом откланяться, как тут Гробман, видимо, приглядевшись ко мне внимательней, почуял, что с религией несколько «пережал», и сменил пластинку.

В ход пошли пространные рассуждения о влиянии лубочной картины на художников русского авангарда. С такой же, как и раньше горячностью разглагольствовал он о Хлебникове, Крученыхе, Малевиче, Кандинском, братьях Бурлюках и экспериментальном искусстве, проявляя при этом завидную убежденность, эрудицию и знакомство с видными авторитетами в этой области. Лексический состав его речи, приправленный изысканным набором ненормативных словосочетаний, приобрел молодецкую пестроту, бойкость и лубочную выразительность. Особенно запомнился мне неологизм «ебальный станок», который он использовал для характеристики собственного творческого метода.

И атмосфера вокруг стала совсем иной, изменившись, словно по-волшебству или же в театре, когда декорации оставлены те же, но играется совсем иная мизансцена: в данном случае вместо «торжества Православия» давалась «история русского авангарда».

Одновременно просветил меня Гробман и на счет концептуальной идеи своей экспозиции, что один к одному, но, конечно же, на правах здоровой преемственности, оказалась позаимствованной у покойного Юрия Тынянова: «Архаисты – новаторы». Выяснялось при этом, что и сам Гробман вполне соответствует традициям авангарда: он и литератор замечательный и художник гениальный.

– Талантов вокруг хоть пруд пруди. Да все больше языками работают и грезят о чем-то. Помечтают, помечтают и успокоятся на этом. А я, чем больше мечтаю, тем сильнее хочу реализовать свои мечты. Сейчас свое новое направление разрабатываю. Не без влияния Родченко, но совсем в ином ключе, с большим упором на текстуальную часть. Вот взгляни-ка!

Для ознакомления представлялся коллаж под чудным названием «Герцогъ Лозенъ» и еще нечто подобное, кажется, «Плеханов» и «Генрих Ибсен». При этом никаким фантастическим искусством не пахло вовсе, отчего в душе опять начало закрадываться сомнение: «А туда ли я попал?»

Однако тут же выяснилось, что туда, ибо свою козырную карту, т. е. фантастическую живопись, Гробман приберегал как бы на десерт, чтобы уже наверняка ошарашить сомлевшего от избытка интеллектуальной пищи потребителя. И «десерт» этот оказался достаточно пикантным.

Фантастическая живопись Гробмана являла собой крутую мешанину из еврейской символики и техники русского лубка. При этом, демонстрируя свои работы, пускался Гробман в рассуждения о еврейском мистицизме, каббале, «магическом символизме» и тому подобных диковинных предметах, которые по тем «целомудренно-жидоморским» временам казались исключительно интересными, новаторскими и, конечно же, дьявольски опасными.

Православие и народность канули в небытие, русский авангард в его классической форме временно отошел на второй план и жаркий поток еврейской экзальтации, чаяний и обид оформился в серию картин и графических листов, на которых не то распластаны, не то распяты были достаточно мерзкого вида крылатые человекообразные чудовища с клювовидными носами и здоровенными титькам, а также носороговидные львы и малосимпатичные, похожие на океанических глубоководных хищников, зубастые рыбы.

При этом декларировалась достаточно «крутая», по тогдашним меркам, идея – некая иудео-христианская компиляция из Маймонида, Монтеня и Мориака.

«Магический реализм в искусстве – это метод, позволяющий приблизиться к непостижимому, частица которого дремлет в душе каждого человека. Функция этого метода – перевести человеческую душу через мост, отделяющий материальное от духовного, чтобы душа познала смысл своего земного существования».

Или же:

«Всякое произведение искусства, как и любое действие человека, надо судить перед лицом смерти. Большинство созданий искусства не выдерживают этого испытания, ибо они развлекательны по существу и страдающий человек стыдится или раздражается, глядя на них. Если человек в несчастии может глядеть на картину и психологически – безразлично концентрироваться на ней – это знак, что в картине заложено чистое и здоровое начало».

Бог миловал, до сих пор не знаю, как смотрятся работы Гробмана «перед лицом смерти», но что в тот день я вполне походил на «страдающего человека» – это факт. Уж больно круто насел на меня Миша со своими амбициями. Вот почему так запомнилась мне одна его картина, на которой, я тогда «безразлично» сконцентрировался, чтобы хоть немного расслабиться. Картина была выполнена в «наивной» манере, но с должными знаковыми элементами, свидетельствующими посвященным, что это не инфантильный примитив, а художественный изыск, диалог, интеллектуальная игра утонченного ума. Изображена была на картине распластанная пестрая бабочка, под которой извивалась надпись, сделанная аккуратным ученическим почерком: «Бабочку поймал Виталик Стесин».

Любопытно, что впоследствии Андрей Лозин тоже умилялся этой картиной, как сейчас помню его восторги:

– Ну надо же было такому случиться, чтобы Стесин да бабочку поймал! Он, конечно, запросто чего-нибудь «эдакое» поймать или подцепить может, но вот чтобы бабочку… Хм… И где только он ее нашел? Небось, последняя бабочка в округе была, какая-нибудь чахоточная, дустом потравленная. Или того проще: спер он эту бабочку из чьей-нибудь коллекции и Гробману преподнес. Мол, видишь теперь какой я удалец! А для тебя, брат, мне ничего не жалко – пользуйся на здоровье, твори! Гробман, ясное дело, хоть человек практичный, но сентиментальный. Расчувствовался и сразу – за дело, и в результате магический феномен крылышкует золотописьмом пейсатых жил.

Оставив в стороне тему искусства, приступил Гробман к обсуждению вопроса о своем участии в «моей» выставке, т. е. стал дотошно выспрашивать, кого я уже пригласил, да с кем еще собираюсь говорить? Тут же и комментарий язвительный шел по поводу каждого, кого бы я ни называл.

Сходу «оценил» сюрреализм Анатолия Брусиловского как «фантастическое занудство».

– Все фантазии его из задницы высосаны…

«Мне мой папа, Яков Данилович, вечная ему память, всегда говорил: “Вася, все что делаешь, ты должен делать хорошо”. И я всегда слушал его, помнил об этом, и это мне помогало в жизни».

(Из письма В.Я. Ситникова)

Глава 15. «Брусиловский прорыв»[149]

Брусиловский был среди московской богемы личностью заметной. Мелькая везде и всюду, он заявлял себя и коллекционером, и поэтом, и сценаристом, и книжным иллюстратором, и фотографом, и графиком, и, конечно же, художником нового авангарда. Мало кто мог внятно объяснить, что же он из себя такое есть. Вася Ситников бывало скажет:

– Заходил я сегодня утром к Брусиловскому. Время, скажем прямо, не раннее, часов одиннадцать, однако ж «оне» почивать себе изволят. Ну, а мне-то что делать? Дожидаться некогда, я человек занятой. Иду прямиком в спальню, супружнице ручку лобызаю. «Благодетельница моя, извини», – говорю, а ему так прямо в лоб: «Выручай, Анатоль Рафаилыч, ни хлеба, ни чая – совсем приперло!» Он, понятно, спросонья совсем дурной: волосы всклокочены, усы дыбом, глаза таращит – вылитый тебе морж в кадке, однако не сердится, видно, что обхождением моим доволен. Тут и дело сделалось без излишней волокиты.

– А зачем вы к нему нагрянули-то утром, Василий Яковлевич? Он, небось, отсыпался. Вчера в «Доме кино» юбилейный просмотр был да с дармовым выпивоном, так он, наверное, всю ночь там крутился.

– Как зачем? Я тут на помойке стекла цветного насобирал, вот и решил человека порадовать. Не без корысти, конечно, однако и не токмо ее ради.

– Он что, стекло собирает?

– Почему только стекло? – он все берет: и серебро, и гравюру, и мебель, и ковры, и картины… Серьезный коллекционер, нахрапистый. Сейчас особенно французским многослойным цветным стеклом интересуется. Такого «Галле» собрал, что и на Западе не скоро сыщешь».

– Так значит он коллекционер, а я-то думал, что художник.

– Хм, и это при нем есть, почему бы и нет. Он разношерстного таланта человек будет.

Меня познакомили с Брусиловским в кафе «Артистическое», что напротив МХАТА. На людях представлялся он как Анатоль, местные же завсегдатаи звали его за глаза «Брусок», «Бруська» и, крайне редко, «Брусилов», однако общались с ним охотно и явно считали «своим». Вида был Анатоль бурлескного, манеры имел актерские, а по всем своим повадкам являл собой человека упорной жизненной силы: жадного, циничного, нахрапистого, брезгливо сторонящегося сантиментов рюмочной задушевности. Гуков, например, за глаза называл Брусиловского «типичный француз», давая тем самым понять, что он де принадлежит к известному племени, где эти качества, во всей их полноте, передаются якобы по наследству, чуть ли не с молоком матери. Однако в повадках «Бруска», в декларируемых им повсеместно взглядах и привязанностях, сквозило глубокое отвращение ко вкусу этого материнского молока. Он, пыжась, изо всех сил стремился переиначиться, заявить себя аристократом, на худой конец – аристократом Духа, и непременно с таким же, как и у самого Гукова, «русским душком».

Бытует мнение, что всякий, кто стремиться большим художником стать, должен помыкаться по белу свету, понатерпеться нужды и горя и понасмотреться добра и худа. Подобное мнение, конечно, любопытно само по себе и даже полезно – как «пыль житейской мудрости», однако, если приложить его к чьей-то личной судьбе, то станет она оттого сразу и банальной и скучной.