Костю, прознав, в чем конкретно художества Брусиловского заключаются, и сам был не рад, что с ним связался, но как человек тактичный первое время терпел. Однако здесь случаем воспользовался и Брусиловского сдачи согнал: вроде как КГБ на него насело, уж больно много иностранцев в округе шастает. А сам рад был радешенек и повсюду, где только мог, сокрушался: мол, ему маэстро так дачу своими ассоциациями «разукрасил», что ремонт потом делать пришлось. Счастье еще, что дом не спалили!
«Туман только тогда красив, когда он прозрачноват, но не когда он густой. Художники всех времен и стран видели и подражали красотам прозрачности в природе, т. е. старались, чтобы все полусвета, полутени и сами тени, в особенности, получались прозрачными. Просвечивающими! А самые освещенные части, в самых освещенных ярких местах оказывались непрозрачными! Между освещенными частями и затемненными получался диапазон прозрачности».
(Из письма В.Я. Ситникова)
Глава 16. Три камня одной горы
Попрощавшись с женой, пожилой уже, но крепко сбитый, не по возрасту подвижный человек, с внешностью и повадками поэта или художника, – а он подвизался по жизни в обоих этих качествах – сбежал по ступеням лестницы своего дома, высокой пятиэтажки неподалеку от метро «Щукинская». В левом кармане его пиджака обретался серпасто-молоткастый паспорт гражданина СССР, который удостоверял, что он, Аркадий Акимович Штейнберг,[160] в 1907 г. имел счастье родиться в г. Одесса, а ныне постоянно проживает в Москве.
К этому можно было бы добавить: трижды женат, имеет троих великовозрастных детей и является обладателем ряда почетных званий, как то ветеран ВОВ, майор советской армии в отставке, член Московской организации СП СССР, переводчик с бурятского, румынского, сербского, немецкого и английского языков.
Однако, с точки зрения надзирающего за всем и вся начальства, образ этого советского человека не был кристально чист. Имелись на нем, к глубокому сожалению, несмываемые временем пятна: дважды судим по политическим статьям, в Гулаге отбыл в общей сложности 11 лет. В соответствующем «досье» отмечалось также, что переводчик А.А. Штейнберг хорошо известен в поднадзорных кругах, т. е. среди диссидентов, и вкупе с ними художников и литераторов, называемых на западе «нонконформистами», под именем «Акимыч».
Впрочем, помимо контактов с «инакомыслящими» ничего особенно порочащего за ним не водилось. Что же касалось умеренного потребления алкогольных напитков, повышенного интереса к женским прелестям, склонности к «разговорчикам» и кучкованию с себе подобными, то все это вполне отвечало стандартному набору характеристик для определения личности, носящей славное имя «советский литератор». В этом качестве он чувствовал себя уверенно, был, как нынче выражаются «профи»: знал все ходы и выходы в славном деле добычи заказа на перевод, умел столковаться с начальством, хотя ходить по кабинетам не любил, на рожон не лез, но за свою индивидуальную свободу стоял насмерть. Потому, видимо, начальство упорно держалось мнения, что его собственное поэтическое и художественное творчество не вписывается в рамки требований метода социалистического реализма, и публикации в открытой печати, как и представлению на официальных выставках не подлежит. Спорить на эту тему Акимыч не хотел, довольствуясь чтением своих стихов в широком кругу друзей, к коим принадлежали как именитые литераторы, так и всякого рода неофициалы, «гении» из андеграунда.
«– За-а-че-ем, – нараспев вопрошает ребе своих учеников, – буква «райш» в слове «шалом»? – Но, ребе, – отвечают озадаченные ученики, – ведь в слове «шалом» нет буквы «райш»! – Вы правы, – соглашается ребе, – Ну, а если бы в слове «шалом» была буква «райш»? – Но, ребе, зачем? – протестуют ученики. – Так я же вас и спрашиваю, – повторяет ребе, – За-а-че-ем буква «райш» в слове «шалом»?»
Этот анекдот я много раз слышал от Акимыча, а он позаимствовал его у своего старого друга, еврейского поэта-пьяницы Овсея Дриза. Андрей Игнатьев утверждал, между прочим, что способность или неспособность оценить этот анекдот разделяет всех людей на «совков» и «любомудров» в иерархии архитипических уровней. Ведь умение задавать каверзные вопросы, идущие в разрез с привычными штампами, – искусство редкое. Игнатьев, конечно, здесь имел целью, в первую очередь обратить внимание собеседника на свои собственные способности подобного рода, но по сути был прав. Большинство людей, которым я, лично, рассказывал этот анекдот, растерянно морщились да вежливо кивали головой, если им пытались растолковать, в чем его «соль». И лишь немногие способны были находить в этом на первый взгляд абсурдном дискурсе глубокий смысл.
Акимыч относился к числу этих немногих. Вопрашание и слушание были его главными личностными качествами. Он всегда работал как запойный, но столь же охотно чесал языком и судачил с кем придётся, ибо любой человек его интересовал. Присущий Акимычу интерес к людям, склонность трепаться на животрепещущие темы иронически, оценивать их с неожиданной и, как правило, трагикомичной стороны, резко выделяли его из массы директивно мыслящих «совков». Эти же качества естественным для того времени образом вымостили ему дорогу в ГУЛАГ. Первый раз его посадили в эпоху «ежовщины» по доносу друга-товарища – черногорского политэмигранта Радуле Стийенского. Вместе с Арсением Тарковским Акимыч создал из рифмованных опусов черногорца классные русские стихи, на что благодарный автор, коммунист до мозга костей, ответил гнусными политическими обвинениями. Не исключено, впрочем, что ему настоятельно «посоветовали» так поступить. Ведь не одним только принципом всепрощения руководствовался Акимыч, поддерживавший с оклеветавшим его человеком приятельские отношения вплоть до его кончины в конце 70-х годов. Наверное, Стиенский рассказал ему впоследствии, каким образом и почему все тогда случилось, и рассказ этот был зачтен мудрым Акимычем ему в оправдание.
Обвинения в ненависти к советской власти, товарищам Сталину и Ежову, декларируемой симпатии к германскому фашизму и лично Адольфу Гитлеру, в контактах с врагами-иностранцами и получении от них «иудиных грошей»: пары сапог и увеличительные стекла, по прошествию многих лет звучат как фрагменты какой-то авангардистской пьесы из репертуара «театра абсурда» до смешного нелепо. Однако в эпоху «ежовщины» их с лихвой хватило для сурового обвинительного приговора. Два года зек Аркадий Штейнберг валил деревья на Дальнем Востоке. Затем ему повезло:
«Он вышел на волю <…>, по счастью, угодив в хилый ручеек так называемой «бериевской оттепели», в стремительно пересохшее русло «борьбы с ежовщиной и ее последствиями»…
Год сорок четвертый. Румыния. Бывший зек Штейнберг прошел войну – от Новороссийска до Карпат, дослужился до майора, до значительного положения в советско-военном управлении только что взятой румынской столицей. Там и был арестован вторично – на сей раз по доносу румынских коммунистов, жаждавших таким образом привлечь к себе благосклонное внимание новой власти. Впрочем, случилось это лишь в конце октября. А про лето и раннюю осень года того Штейнберг вспоминал со вкусом – и с подробностями подчас прямо-таки тартареновскими (или – мюнхгаузеновскими?).
«В Констанце сшил мундир из лайки», – запомнил Сапгир и включил потом в стихи о Штейнберге, явно любуясь экстравагантной фантазией.
Однако встречали там его на улице, сохранился рассказ фронтового знакомца, встречали в таком виде, не в мундире, правда, но в костюме из белой лайки: белые лайковые штаны, схваченные в щиколотках высокими белыми лайковыми башмаками на шнуровке, белая лайковая куртка, белый лайковый картуз и… стек, обтянутый белой лайкой.
Да чтобы с такими-то повадками да на свободе остаться…
Он возглавлял отдел по работе с мирным населением. Занял со своими офицерами роскошный княжеский особняк. И вообще использовал немалые возможности отдела на всю катушку. Ну, кому взбредет на ум выпускать во время войны… почтовые марки. Штейнбергу. Он сделал эскизы двух марок, отпечатал каждую небольшим тиражом, некоторую часть пустил в официальную, так сказать, продажу, а большую заначил, предвкушая, как после войны станет обдирать филателистов за эти уникаты.
Но тут его арестовали. Канули марки в небытие. Вместе с прочими бумагами отдела – и замечательно придуманным сюжетом…
Послесловие ко второму сроку вышло под стать предисловию. Воротившись к середине пятидесятых в Москву, Штейнберг пошел в Союз писателей – «восстанавливаться». И тут выяснилось, что никто его оттуда не исключал: арестовывали-то его как офицера, по службе, вспоминать о его писательстве повода не было. Но руководители Союза – люди бывалые, выход из казусной ситуации нашли запросто: «Выдать новый членский билет взамен утраченого»…
Столь же мифологичным выглядело его упоминание о том, как познакомился и подружился в лагере с музыкантом-зеком, услышавшим случайно его… игру на скрипке.
«Служба, рисование, иногда (очень редко) стихи. 30–50 страниц чтения. Вот мое расписание, от которого я не отступаю. Да, еще скрипка»… (из письма к жене, июль, 1948).
В записанном со слов Бориса Свешникова рассказе упоминается – мимоходом, – что ему, первокурснику института декоративного и прикладного искусства, взятому со студенческой скамьи в Лефортово и через год отправленному в Ухтпечлаг, выжить там удалось потому, что кто-то пристроил его сторожем при складе.
Записывал искусствовед, с лагерной жизнью, по счастью, знакомый не накоротке. Неточность допустил простительную, как будто несущественную. Неопределенным местоимением, вероятно, заменил не запомнившееся, ничего ему не сказавшее имя.
Лагерь назывался Ветлосян, теперь это – часть так называемой Большой Ухты. В ту пору, когда Свешников доходил на лесоповале, фельдшером в лагере был Штейнберг.
Примерно годом ранее он с тяжким обострением язвы, осложененной паро