«На лучшей собственной звезде». Вася Ситников, Эдик Лимонов, Немухин, Пуся и другие — страница 71 из 87

ю ничуть не лучших болезней, был отсюда отправлен в Потьму, в огромный тамошний лагерь-госпиталь. Где среди зеков-врачей обнаружились бывшие учениики его отца, известного врача Акима Петровича Штейнберга. Они не только поставили его на ноги, но и пристроили на курсы младшего медперсонала.

Выучившись, Штейнберг-младший несколько месяцев в том госпитале и работал. Вспоминал, что санитаром у него был Александр Тодорский, автор некогда знаменитой книги «Год с винтовкой и плугом», чудом уцелевший в конце тридцатых при сталинской расправе с военной элитой; он дожил до реабилитации, получил очередное звание генерал-лейтенанта и тут же спроважен был на пенсию. А из пациентов особенно запомнился помиравший там главный мулла Крыма…»[161]

Я День Победы праздновал во Львове.

Давным-давно я с тюрьмами знаком.

Но мне в ту пору показалось внове —

Сидеть на пересылке, под замком.

Был день как день: баланда из гороха

И нищенская каша – магара.

До вечера мы прожили неплохо.

Отбой поверки. Значит, спать пора.

Мы прилегли на телогрейки наши,

Укрылись чем попало с головой.

И лишь майор немецкий у параши

Сидел как добровольный часовой.

Он знал, что победителей не судят.

Мы победили. Честь и место – нам.

Он побеждён. И до кончины будет

Мочой дышать и ложки мыть панам.

Он, европеец, нынче самый низкий,

Бесправный раб. Он знал, что завтра днём

Ему опять господские огрызки

Мы, азиаты, словно псу, швырнём.

Таков закон в неволе и на воле.

Он это знал. Он это понимал.

И, сразу притерпевшись к новой роли,

Губ не кусал и пальцев не ломал.

А мы не знали, мы не понимали

Путей судьбы, её добро и зло.

На досках мы бока себе намяли.

Нас только чудо вразумить могло.

Нам не спалось. А ну засни попробуй,

Когда тебя корёжит и знобит

И ты листаешь со стыдом и злобой

Незавершённый перечень обид,

И ты гнушаешься, как посторонний,

Своей же плотью, брезгаешь собой —

И трупным смрадом собственных ладоней,

И собственной зловещей худобой,

И грязной, поседевшей раньше срока

Щетиною на коже впалых щёк…

А Вечное, Всевидящее Око

Ежеминутно смотрит сквозь волчок.[162]

Вспоминая кипучую жизнь Акимыча, я до сих пор не понимаю, как его хватало на стихи, переводы, застолье, рыбалку, любовь и дружбу… – на все, кроме, впрочем, семьи.

С наступлением «оттепели», когда его выпустили из лагеря, и он обретался за пресловутым «101 километром» в Тарусе, и с начала семидесятых, когда в катакомбах андеграунда закипели вулканические страсти, дом Акимыча был одной из «горячих точек», местом, где брожение умов изливалось цветистыми словопрениями.

Кто только не сидел за столом у Акимыча! Зимой – в его московской квартире «на Щуке», летом – в избе в селе Юминском, неподалеку от древнего городка Кимры. Сюда приходили известные и не известные поэты, переводчики, художники, лесники, настройщики роялей, электрики, рыбаки… Акимыч, по определению его сына Эдика, был настоящий аристократ, ибо, всегда оставаясь самим собой, охотно и непринуждённо сходился со всякими людьми в их обыденном существовании, за исключением, пожалуй, лишь чиновников на различных начальственных уровнях.

Существует мнение, что гуманная советская власть, отказав неблагонадежным литераторам в праве на публикацию оригинальных произведений, не бросила их на произвол судьбы, а пристроила к вполне сытной кормушке – литературному переводу. В советское время эта область литературной деятельности цвела пышным цветом, и на тучной ниве переводов «произведений литературы народов СССР и братских социалистических стран» кормилось целое племя переводческой братии. В их среде «великолепная четверка» молодых поэтов – Мария Петровых, Семен Липкин, Арсений Тарковский и Аркадий Штейнберг – была одной из самых ярких товарищеских групп непечатающихся поэтов.

Прославил свое имя Акимыч двумя начинаниями – участием в издании альманаха «Тарусские страницы» и переводом поэмы «Потерянный Рай», сочиненной Джоном Мильтоном, пуританским диссидентом эпохи английской буржуазной революции.

Литературно-художественный иллюстрированный сборник «Тарусские страницы», изданный в 1961 в Калуге, задумывался его составителями как вполне верноподниченский, но либеральный по духу манифест в рамках хрущевской «оттепели». Подборка имен неупоминаемых в то время классиков отечественной культуры (И. Бунина, Н. Заболоцкого, Э. Мейерхольда, М. Цветаевой) вкупе с маститыми либералами – Ю. Олешей и К. Паустовским и большой группой молодых литераторов (Б. Ахмадулина, А. Вознесенский, Б. Окуджава, Н. Коржавин, Г. Сапгир и др.) должно было, по замыслу составителей, демонстрировать непреходимую целостность русской культурной традиции, ее способность к выживанию в экстремальных исторических ситуациях, к творческому развитию и обновлению. Расчет составителей альманаха на нейтральное отношение властей не оправдался: «Тарусские страницы» были замечены не только читателями – живейший интерес! – но и высоким надзирающим начальством: крайнее раздражение! Последовали резкие оргвыводы на уровне Бюро ЦК КПСС и репрессивные акции против составителей и участников альманаха, жесткость которых была, однако, смягчена Н.С. Хрущевым, после того, как у него на приеме побывал имевший в те годы имидж «народного защитника» Константин Паустовский. Само же издание было изъято из продажи и полностью уничтожено.

И все же делом всей жизни, к завершению которого, по его собственным словам, он шёл с ранней юности, был для Аркадия Штейнберга перевод поэмы Джона Мильтона «Потерянный Рай» («The Paradise Lost»). Интересно, что Акимыч, будучи совершенно чужд мистицизму какого-либо толка, как и многие советские интеллектуалы его поколения, воспринимал поэму Мильтона отнюдь не в эзотерическом ключе, а как аллегорическое протестное сочинение, своего рода гимн вольнолюбивой душе, рвущейся на свободу. Однако поскольку поиски Фаворского Света всегда составляют неотъемлемую часть повседневной жизни российской интеллигенции, а поэма напрямую затрагивала предметы из арсенала «Божественного» и «Метафизики», подвижная фигура Акимыча приобрела ореол харизматичности. Сам Акимыч неоднократно приезжал к отцу Александру Меню, окармливавшему в те годы российскую либеральную интеллигенцию,[163] и вел с ним проникновенные беседы. Поводом к их знакомству и встречам служил именно переложенный, переосмысленный и пережитый на русском языке «Потерянный Рай» Мильтона. Православие, даже явленное в лице столь обаятельной и эрудированной личности, как о. Александр Мень, нисколько не прельщало Акимыча. В беседах на эту тему он горячо отстаивал весьма спорную точку зрения, что, мол-де, современное христианство по существу должно называться «павлианством», ибо давно уже перестало следовать учению Иисуса из Назарета. Для него, как и для пуританина Мильтона, Бог был символом Великого Неизвестного, Высшей Красоты и Мыслящего Разума. Бог как живое Бытие был истинным Богом Акимыча – типичного агностика с ярко выраженным, в модусе Спинозы, пантеистическим ощущением мироздания.

Перевод «Потерянного Рая» Джона Мильтона, выполненный Аркадием Акимовичем Штейнбергом для уникального 100 томного издания «Памятники мировой литературы», поставил его в один ряд с титанами переводческого ремесла – Михаилом Лозинским и Борисом Пастернаком. Но для переводческой братии он по-прежнему был «Акыныч», т. е. числился маститым популяризатором поэтических талантов народов СССР и близких к ним по классу представителей стран социалистического содружества. Обычно сам Акимыч относился к подобного рода оценкам своей персоны вполне доброжелательно, хотя при случае мог и огрызнуться.

В этой связи любопытно звучит история знакомства Штейнберга и Пастернака, которую переиначивали все, кому не лень, как пикантный еврейский анекдот. Привожу здесь одну из версий, записанную якобы со слов самого Акимыча:

«Идет по коридору Пастернак, меня с ним знакомят. Он протянул руку и как-то посветлел: – А… Штейнберг… Это же знаменитый переводчик Радуле Стийенского!..

Ну, я взял да и ответил: – Да, Борис Леонидович, не всем партия и правительство поручают переводить Шекспира!

Вот такое случилось знакомство. Без последствий.»

Сыновья были всем, что осталось у него от второго брака. Он их любил как и все в жизни: мимоходом, на бегу, не стесняя ни отцовскими наставлениями, ни жестким родительским контролем. Впрочем, оправданием для его отцовского равнодушия служили объективные условия бытия: лагерь, война, снова лагерь, затем жизнь на птичьих правах. С малолетства дети не очень ладили между собой, плохо учились, но склонны были к творчеству и «рукомеслу». Младший сын, известный в андеграунде под именем Борух, по паспортным данным звался Борис. Внешне он весьма походил на отца: сочинял стихи и прозу, делал суперавангардные деревянные «ассамбляжи» и не менее авангардную живопись. Старший сын, Эдик, способность к вербальному творчеству от отца не унаследовал, а потому только рисовал.

В отличие Акимыча, с детства владевшего языками, учившегося рисовать и в частных студиях и во ВХУТЕМАСе, его дети в свои «тридцать с небольшим» никакого образования не имели и профессии толковой не приобрели. Они унаследовали отцовские гены, но не его удачливость, умение приспосабливаться к обстоятельствам. Посему долгое время кормились оба ненавязчивой работой грузчика, землекопа, кочегара и, в лучшем случае, плотника. При всем при том братья были весьма умны и честолюбивы. Как подобает детям узника ГУЛАГа, советской власти они не любили, чем и объясняли свое нежелание учиться в казенных заведениях. Артистизма им доставало с лихвой и с начала семидесятых годов окончательно решили для себя, подвизаться на поприще изобразительного искусства. У отца они научились азам художнического ремесла. Увы, Акимыч, хоть и был выпускником ВХУТЕМАСа, пользовался весьма архаичным, технически изощренными приемами. Он был склонен к стилизации.