Шемякин поселился не у меня и начал осваивать московские пажити. Я привел его в «Худлит», чтобы мог он себе на прокорм зарабатывать. В издательстве люди проявили сердечность – предложили ему делать иллюстрации к книжке «Испанские баллады». Он, надо сказать, выполнил заказ с большим мастерством, и при том впервые в жизни художническим ремеслом заработал деньги, причем вполне приличные.
В конечном итоге, забрал он у меня свои работы, и назад, в Питер, махнул, но теперь уже как бы «на коне» – окрыленный, уверенный в себе и при деньгах.
Тут приезжает в Москву Дина Верни, владелица известной картинной галереи в Париже. Родом она из Одессы. Уехала в начале 20-х годов во Францию, познакомилась там со скульптором Майолем, стала его натурщицей и, как водится, любовницей. После смерти маэстро Дина проявила свою русскую смекалку – сумела не только оттяпать большую часть его работ, но и стать признанным экспертом «по Майолю». Теперь вот процветает – все Парижские маршалы ее знают, и терпеть не могут, уж больно крута.
Дина пришла ко мне в мастерскую с каким-то миленьким французским мальчиком, прихваченным ею из Парижа, как лекарство от смертельной скуки, внимательно просмотрела все мои работы, похвалила их, а затем спросила: «Нет ли у меня чего-нибудь еще, тоже в сюрреалистическом ключе, но в иной тональности?» Я, не долго думая, решил показать оставшуюся у меня работу Шемякина, и она ей понравилась. Узнав от меня об этом, Миша быстренько прискакал из Питера, и на «очной ставке» привел Дину в полный восторг: молодой французик был отправлен восвояси, а Дина начала «шлифовку» нового русского гения, то бишь, Миши Шемякина.
Сейчас он признанный корифей питерского авангарда и, по слухам, в Париж ехать собирается. Можно сказать, «слава Богу», а мне, персонально, «большое спасибо». Но вот «спасибо» я так и не услышал».
По ходу очередного «брусиловского прорыва» мне стало ясно, что про мою выставку он уже знает, но картин своих давать мне не хочет. И я отступил, не стал с ним об этом говорить.
Впоследствии я пытался выяснить у Брусиловского, почему он тогда вдруг заартачился, но никакого вразумительного ответа получить от него не смог. То ли «черный ворон» накаркал, то ли компания «лианозовцев» раздражала – однако факт остается фактом: Анатолий Брусиловский принимать участие в «моей» выставке не захотел.
Вечером в кафе рассказывает посетителям небылицы
будто можно носить профиль и фас одновременно
одновременно показывает: профиль – фас
слева направо – из вчера в завтра[172]
В Долгопрудную, к Евгению Леонидовичу Кропивницкому поехал я в субботу утром, в погожий холодный денек.
Огромные пушистые белые дымы ползли по чистому лазурного цвета небу, и казалось, что это
Настроение было отличное. Однако Евгений Леонидович встретил меня хмуро. Выглядел он угрюмым и утомленным: то ли с похмелья, то ли из-за погоды – от внезапного похолодания раскис. Ольга Ананьевна тоже была нездорова, но улыбалась и казалась приветливой.
Работы, свои и жены, Кропивницкий к моему прибытию уже подготовил и аккуратненько запаковал.
Ольга Потапова писала небольшие абстрактные композиции с тонкой глубокой проработкой отдельных цветов, пятен, структур. Слегка мерцающие поверхности ее картин смотрелись как «шлифы» минералов или же «картинки» каких-то окрашенных препаратов под микроскопом. При длительном их разглядывании иной раз возникало состояние, весьма похожее на «заворожение». Такое ощущение бывает, когда долго смотришь на драгоценные камни, и это связывают с их магической силой.
Потапова интересовалась восточным мистицизмом, главным образом буддизмом «чань», да и по натуре своей имела склонность к созерцательной отстраненности. Оттуда-то, видно, и шло это магическое мерцание живописных структур.
На картинах и графических листах у Евгения Леонидовича иная «магия» светилась – все больше девочки голенькие фигурировали, в разных позах да с различными символическими предметами: долькой лимона, кругом или же лентой. Девочки были стилизованы «под Модильяни» и как бы символизировали идею «вечно юной женственности». Однако чувствовалась в них трепетная, призывная, а зачастую и нарочитая эротичность, да и сами позы были весьма далеки от классического символа целомудрия. Поговаривали, что «дед» – большой охотник по женской части. В «музы» выбирает себе девиц не старше 27 лет, причем от желающих пригреть Мастера якобы отбоя нет.
Всю свою жизнь Евгений Кропивницкий отстаивал идею «опрощения», полагая, что всякий художник должен стремиться организовать свой быт по возможности проще, – чтоб возможно было жить — ибо человек способен развить в себе духовное начало лишь путем отказа от вещизма, мешающего глубоко чувствовать и любить. Его мировоззренческое кредо: «Смерть вещам!» звучало убедительно, а поскольку комфорта не предвиделось и жизнь вокруг кишела нищетой, то еще и успокаивающе.
И настолько сам себя он в этом убедил, что и впрямь опростился: ни мастерской тебе, хоть с начала тридцатых годов и был он членом МОСХ’а, ни квартиры нормальной, ни обстановки путевой, ни телевизора, ни антиквариата… Ничем стоящим и ценным, так и не обзавелся, однако жил по большому счету абсолютно свободно: делал что хотел, имел свой круг общения, не рыпался, не ерепенился, не лаялся, а только и знал, что свои труды. Впрочем, нечувствительные к харизматическим атрибутам скептики утверждали, что «опрощение» это относится скорее к разряду «человеческой трагедии», чем «к жизни мудреца», поскольку «дед» все свое добро просто-напросто пропивал.
Пострадал «дед» всего лишь один раз, да и то в «хрущевскую оттепель», из-за явной промашки начальства, которое сгоряча не разобралось, кому надо уши надрать. В сущности, «дед» за других пострадал, за молодых, ибо по особенностям мыслеобразования партийных идеологов этих самых «молодых» обязательно должен был наставлять умудренный злокозненным опытом «авторитет». И Кропивницкий-старший на эту роль очень даже подходил. Обвинили его тогда немного не мало, в организации неформальной «Лианозовской группы» и на основании этого выгнали из МОСХ’а.
Кропивницкий поначалу расстроился ужасно, но виду не подавал, все зубоскалил:
– Мол, убоялись старика убогого козлы безрогие.
Затем, однако, смекнул: ему лично от членства в МОСХ’е проку никакого нет, а известности прибавилось – теперь он и «обиженный властями гений» и как-никак глава «Лианозовской группы»… И махнул «дед» на все эти реабилитационные дела рукой.
На дворе стояли уж иные времена, иные ветры властно дули. Народ к «деду» Кропивницкому валом валил, и он во вкус вошел, и из себя эдакого старейшину «нового авангарда» ненавязчиво, но с большим достоинством изображал.
В некотором смысле оно так и было, но только в некотором смысле – в мифологическом. На деле «дед» в погоне за пылким молодняком сам лихорадочно менялся, стремясь изжить свои замшелые замашки в стиле «модерн». И что действительно уникально – с годами у него это выходило все лучше и лучше.
В тот день, как сейчас помню, разговор у нас не клеился. «Дед» хмурился и раздраженно сопел.
– Значит, никаких особых историй интересных не произошло?
– Да вроде бы и нет. Правда, был я на концерте Марии Вениаминовны Юдиной. Знаете такую? Она пианистка и еще профессором в консерватории состоит. Говорят, что там всех девиц перетрахала.
Кропивницкий явно оживился.
– Да что вы говорите! Всех девиц! Надо же до чего бойка, а ведь уже в годах должна быть. Я ее до войны встречал, уже тогда не ахти какая молодка была. Ну и как концерт? Она ведь здорово играет, я много раз ее слушал, звук имеет необычайной силы и наполненности, густой такой. Хотя притом и жесткий, мужской что ли. Товарищу Сталину очень ее исполнение нравилось.
Мне Шостакович рассказывал такую вот историю. Однажды в Радиокомитете раздался телефонный звонок, повергший в состояние ступора всех тамошних начальников. Звонил Сталин. Он сказал, что накануне слушал по радио фортепьянный концерт Моцарта № 23 в исполнении Юдиной. Спросил: существует ли пластинка с записью концерта? «Конечно, есть, Иосиф Виссарионович», – ответили ему. «Хорошо, – сказал Сталин. – Пришлите завтра эту пластинку ко мне на дачу».
Руководители Радиокомитета впали в дикую панику. На самом-то деле никакой пластинки не было, концерт передавали из студии. Но Сталину боялись сказать «нет». Никто не знал, какие будут последствия. Нужно было поддакивать.
Срочно вызвали Юдину, собрали оркестр и ночью устроили запись. Все, кроме Юдиной, тряслись от страха. Дирижёр ничего не соображал, пришлось его отправить домой. Вызвали другого – та же история: сам дрожит и сбивает оркестр. Только третий дирижёр смог довести запись до конца. Это был уникальный случай в истории звукозаписи – смена трёх дирижёров.
К утру запись была наконец готова, а на другой день была изготовлена пластинка, которую в срочном порядке отправили Сталину.
Но история на этом не закончилась. Через некоторое время Юдина получила конверт, в который было вложено 20 тысяч рублей – огромные по тем временам деньги. Ей сообщили, что это сделано по личному указанию товарища Сталина. И тогда она написала, якобы, Сталину такое письмо: «Благодарю Вас, Иосиф Виссарионович, за Вашу помощь. Я буду молиться за Вас денно и нощно и просить Господа, чтобы он простил Ваши прегрешения перед народом и страной. Господь милостив, он простит. А деньги я отдам на ремонт церкви, в которую хожу».
В это трудно поверить. Но Шостакович уверен, что так оно и было.
Сталин посчитал за лучшее промолчать. Или ему письма не показали? Утверждают, что пластинка с моцартовским концертом стояла на его патефоне, когда его нашли мёртвым.