Увы, только на словах. Это утверждение хозяина мастерской принимаешь на веру, откладываешь в памяти как факт, но не успеваешь осмыслить – наступает черед показа картин.
Картины появляются на свет неизвестно откуда, материализуясь из особых, затемненных полостей пространства. Рассматривая их, можно менять положение тела, вставать, двигаться в разные стороны.
Зеленая поверхность, напоминающая свежевыкрашенный забор с плакатом: Дорогие товарищи! Посетите дом музей-усадьбу «Абрамцево!»
Здесь нет живописи, т. е. того, что являет собой нечто эстетически особенное. Это, скорее, фиксация состояний – тех, что Гераклит называл «общим миром, в котором мы проживаем наши жизни».
Я, понятное дело, попытался высказаться, благо, тема для поднесена была, что называется на блюдечке. Однако сил на это уже не имелось.
Хозяин, естественно, почувствовал, что гость приустал. Предложил попить чайку и одновременно завел беседу ни о чем. Время от времени вопросы проскальзывали – не прямо, а как бы с извинением. Словно просит он гостя, помочь ему, нечто уяснить для себя, некий пустяк, очень важный, впрочем, поскольку именно после этого разъяснения что-то должно начаться. Но ничего не начинается, поскольку хозяин сразу же отступает в тень добродушного согласия на все: «Вы полагаете? Ну, что ж… возможно».
Ни спора, ни диалога, ни притчи. Только проверка, словно на испытательном стенде. Что за человек этот гость? Свой или чужой? Или, скорее всего, и не свой и не чужой, а просто находящийся вне должного интеллектуального поля – мимоЛетящийСквозь.
Кабаков всегда к дискуссии. При этом сам ее зачинает, сам направляет и сам же завершает. Все рационально, все продумано до мелочей. Хотя сами темы вроде и незначащие, даже абсурдные «Упали вниз и лежат», «Иван Трофимович едет за дровами». Потому я говорю что это «талмуд». Мне рассказывали, в нем имеется такой, например, фрагмент. В окно дома влетает вдруг кошелек с деньгами. Никто этому не удивляется. Дело житейское. Однако именно по этому мудрецы начинают долго и нудно обсуждать, как по Закону с этими деньгами следует поступить.
Кабаков и есть такой «мудрец». А насчет его «белых листов» могу тебе анекдот рассказать.
«Приходит к Кабакову в мастерскую одна западная собирательница. Рассматривает его альбомы. Хвалит, конечно. Когда настало время, прощаться, говорит Кабакову:
– Не могли бы вы мне на память свой автограф оставить.
И дает ему чистый лист бумаги.
Кабаков, как человек услужливый, соглашается и подписывает лист внизу.
– Ах, как мило с вашей стороны. – Говорит дама. – Может, вы еще парочку не откажетесь подписать – для моих друзей? Они вас очень высоко ценят.
Польщенный Кабаков подписывает еще несколько пустых листов.
И только позже узнал он, что его на мякине провели. Ибо, приехав восвояси, дама автографы не по друзьям раздала, а собрала их вместе и стала демонстрировать как «белый альбом» Ильи Кабакова».
Вспомнив рассказ Немухина, я сказал Рабину:
– В мою выставку «Сретенский бульвар» не влезет. Уж больно они там все необычные. Да и времени мало осталось для отбора. На твоих работах мы, пожалуй, и закончим.
Тут Рабин меня огорошил.
– Ты не обижайся, но я участвовать не буду. Не могу. По обстоятельствам сугубо личного плана. Ну, никак сейчас не могу. Ты вот возьми Валины работы, она их для тебя специально подобрала.
Работы жены Рабина, Валентины Кропивницкой, – в основном черно-белая графика заявляли собой некий фантастический мир, населенный очень милыми человекоподобными звереобразами: печальный ослик – дух изгнанья, добрая жирафа, легуры, лигаты и длинные змыры… Это было по-женски милое, мифопоэтическое пространство, царство угнетенного Духа, выстроенное на основе не то символического, не то сюрреалистического миросозерцания.
Видя мою растерянность, Рабин пустился в уговоры.
– Зря ты сомневаешься. Возьми Валины работы, и всего вместе будет у тебя двенадцать человек. Число хорошее, с мистическим значением. Ты и сам видишь, для этого зала картин и так больше, чем достаточно. Ты пойми, дело не в том, сколько картин ты там, как попало натыкаешь. Главное – надо суметь все так развесить, чтобы каждая работа смотрелась. Это целое искусство, экспозицией называется. Ты обязательно со Львом обговори, что и как. Он в этом деле дока.
Я все же обиделся, но потом ничего, прошло. Может, и правда, были у него какие-то личные обстоятельства или «политический» расчет, кто его знает, чужая душа – потемки.
По совету Рабина попросил я сделать экспозицию Льва, да еще Лазбеков помогал – ему с руки было, он работал где-то неподалеку. В результате получилось очень внушительно, даже грандиозно, и, что особенно важно, – захватывающе интересно. Нигде и ничего подобного обычный советский человек увидеть не мог, только у нас – в Институте гигиены труда и профзаболеваний. Настоящий класс!
Впечатления подобно рода можно было без труда вычитать на растерянных физиономиях тов. Пушкина, тов. Пушкиной, тов. Криворучко, и других, не менее ответственных партийно-профсоюзно-комсомольских товарищей, пришедших ознакомиться с результатами наших нелегких трудов и сказать свое решающее слово.
– Ну, что ж, друзья, будем делать открытие выставки, причем солидное, – резюмировал ощущения присутствующих тов. Пушкин. – Думаю, что надо его к годовщине Великого Октября приурочить. Или есть другие соображения?
Других соображений не оказалось, все были «за». Причем лично тов. Пушкина предложила пригласить на столь грандиозное культурно-идеологическое мероприятие товарищей из горкома партии.
– Можно еще и из горкома комсомола позвать, – почему-то вдруг покраснев, бойко сказала тов. Криворучко.
– Это уже лишнее… – начала, было, перепалку тов. Пушкина, упорно всматриваясь в физиономию улыбающегося кота с огромным голубым бантом на картине Льва Кропивницкого, словно желая получить от него мистическую поддержку в своей нелегкой женской борьбе.
– Ну, ладно, ладно, все уже решили: каждый приглашает кого хочет и может, места у нас предостаточно. За работу, товарищи, надо как следует продумать выступления, – оперативно вмешался в назревающий конфликт тов. Пушкин. – Назначаем открытие выставки на 4 ноября, сразу же после торжественного собрания.
На этом и разошлись.
«Начинать надо с хаотических пятен, очень туманно и расплывчато, не позволяя себя соблазняться делать контуры. Цвет краски при этом точно подбирать не надо!.. Надо научиться «исчезать», т. е. чтобы ясные и четкие кляксы, фотографии, грязь, рисунки, шрифты (если они не яркие предельно) после нашей «закваски» около и вокруг совсем сливались в ровно закрашенную поверхность».
(Из письма В.Я. Ситникова)
Открытие состоялось в намеченные сроки и было обставлено с должной помпезностью. Народу институтского, и со стороны набежало много, и актовый зал оказался буквально битком набитым. Мощно и радостно сияли лампы, рефлекторы, подсветки, оттого к толчее добавлялась еще и тропическая жара. Да и сам настрой был высокого накала!
Тов. Пушкин выступил с речью, в которой горячо, с пафосом, но достаточно путанно говорил что-то о непримиримой борьбе с буржуазной идеологией и о том, как наша выставка способствует успеху этой борьбы, а значит и торжеству идей марксизма-ленинизма.
Тов. Криворучко сообщила, что комсомольцы института очень старались, а потому вот и результат – получилась отличная выставка. Причем сделала она это в весьма многозначительной форме, словно намекая на нечто всем хорошо известное и очень злокозненное. У наиболее внимательной части присутствующих возникло смутное ощущение, что все выставленные работы есть на самом деле плод творческой деятельности комсомольского актива и одновременно прямой результат его непримиримой борьбы с парткомом.
Потом, когда выяснилось, что приглашенные со стороны партийно-комсомольские «товарищи» не соизволили явиться, предложено было выступить самим художникам.
– Ну, кто из уважаемых товарищей художников желает сказать слово? Прошу пройти на сцену, – сияя хлебосольным радушием, возгласил тов. Пушкин и, выжидательно улыбаясь, начал наметанным взглядом ощупывать физиономии мастеров кисти в поисках подходящей кандидатуры.
Первым, на кого он наткнулся, был Вася Ситников, который пришел на выставку в рваной телогрейке, и, не согласившись оставить ее в гардеробе: «Знаю я эти раздевалки, последнее сопрут!» – теперь сидел и парился с видом христианского мученика, твердо решившегося как следует пострадать за веру. Встретившись взглядом с испытующим оком тов. Пушкина, он скорчил рожу, причмокнул и просвистел на весь зал:
– Ну и жарища здесь, ядрена печень!
Тов. Пушкин быстро перестроил свой взгляд на Лозбекова. Тот сидел рядом с Юлией Ивановной, с испуганным и робким выражением лица, на котором, казалось, было написано: «Пронеси, Господи!» Даже ребенку становилось понятно: от него толкового слова не жди.
Дело принимало неожиданно плохой оборот. Лица художников были необычны, а потому не могли не настораживать. молодцеватый Гробман казался чересчур нахальным, а опухший Зверев – в доску пьяным. Евгений Кропивницкий выглядел слишком угрюмым, Левошин уж больно зачумленным, Валентина Кропивницкая смотрелась подозрительно отрешенной, а Ольга Потапова – совсем одряхлевшей. Пожалуй, что только Тяпушкин и Лев Кропивницкий могли бы подойти. Тяпушкин в особенности, он же, вроде бы, Герой Советского Союза, а значит человек солидный, коммунист, говорить скорей всего умеет…
– Товарищ Тяпушкин, думается мне, что вы хотите сказать от лица всех ваших коллег-художников и от своего имени, конечно, как вам видится сегодняшнее наше торжество. Прошу вас, подойдите к микрофону, пожалуйста.
Тяпушкин вскочил, огляделся, почесал бороду и, обращаясь почему-то к сидящему рядом Рабину, затарахтел:
– Ну, что все я да я. Чего говорить-то? Сделали выставку и спасибо. Пускай вот Лев выступает, он философ, ему и карты в руки. Давай, давай, Лев, иди, а мы, если что, из зала поддержку окажем.