На девиц кокошники и сарафаны произвели благоприятное впечатление. Они сказали, что я ничего не понимаю в своей русской культуре и что «Нетфликс» много потеряет, если не возьмется за такую тему. Ядэ они теперь боготворили. Шушукались все втроем, гуглили и рисовали себе круглые щеки розовой помадой. Дурдом!
Рупла сказал, что будет изображать Чуму с длинными усами и тут же всучил послушать «я иду по улице, словно чумачечий»[63]. В общем, всех это невероятно увлекло. Ёга-баба, весна выдалась и впрямь чумачечей. «Есть упоение в бою!»
И тут я прихожу домой, а Пушкина на столе нет. Я даже как дурак полез под стол посмотреть – может, там. Может, упал.
Спускаюсь на первый этаж. Эта сидит на кухне в углу. На столе мой Пушкин. На открытой странице кружка с чаем. Я взял полотенце, снял кружку со страницы, швырнул в раковину. На Пушкине остался круглый мокрый след. «Комната полна была мертвецами» – дно кружки выхватило слова, как увеличительное стекло.
Она взяла мою книгу. Она заходила в мою в комнату. Все, хватит с меня, я так больше не могу.
Вечером отец постучался ко мне. Я никого видеть не хотел, но он все равно осторожно зашел.
– Ты как себя чувствуешь?
– Нормально.
– Мама сказала, что ты сильно кричал. Нехорошо кричал на нее. Сима, так нельзя.
– Ах мама?! Не смеши. Кстати, она заходила сюда. А ты обещал, что не зайдет.
– Да? Ну все же она мать. Наверное, хотела узнать, как ты живешь. Ты ведь не говоришь с ней. Мне жаль.
– Хватит меня уговаривать. Хватит! Убеждать попусту. Это не моя мать. Я не поверю.
– Послушай, это не наше с тобой дело, но… она тогда сглупила, да. Не могу большего сказать. Поступила безответственно. Попала в очень плохую ситуацию. Она вообще погибнуть могла.
– Туда и дорога.
– Сима, ей очень повезло. Невероятно. По статистике совсем небольшой процент возвращается. Это чудо. Мы проходим сейчас через непростые процедуры. Уже восстановили все документы.
– Она испортила мою книгу.
– Мама сказала, что это ее книга.
– Она моя! Ёгановна подарила ее мне. Старушка, которая нас провожала, помнишь? – внезапно соврал я.
Хотя вдруг так оно и было на самом деле? Ведь я никогда раньше не видел, чтобы мама читала Пушкина. Ни разу даже не открывала. Отец пожал плечами, то ли помнил, то ли нет.
– Послушай, ты часто с этой книгой. Она важна для тебя. Надо же, я не думал, что сейчас молодежь по-прежнему читает его стихи.
– Стихи?! Не, там просто рассказы. И еще для театра.
А я-то думаю, чего все тут говорят «ваш поэт Пушкин»! Ах-ха-ха, стихи его, что ли, взять. Не, боязно. Не хочу разочароваться.
– Я вообще-то не люблю стихи. А тут – неплохие истории.
– Ну хоть про что там?
– Про жизнь.
– Все книжки про жизнь. Ну хотя бы веселое или грустное?
– Да там все сразу. Там плохие мучаются всяко.
– Что ж, это правильно. Наверное, по заслугам. Мы люди, мы должны сознавать, что у наших поступков есть последствия. Должны сознавать, за что нам все это.
Отец неожиданно заволновался и заговорил с пафосом. Как в те дни, когда учил меня общению с природой.
– А тебе за что все это? Я знаю, за что это мне. Потому что я – та еще тварь. А ты?
Он обхватил мою голову своими огромными руками. Руками, которые могут свалить дерево, посадить дерево. Которые могут развести огонь, погасить огонь.
– А может, никто не плохой. Просто мы люди. Homo sapiens. Неразумные почти, несмотря на название. Живые существа, с которыми надо бережно.
– Бережно?!
Меня вдруг осенило.
– Ты что, любишь ее? Она же тварь. Речная крыса.
– Не смей так говорить о ней. Она моя жена.
– Она моя мать в первую очередь! А потом уже твоя жена.
– Ты только что утверждал, что она не твоя мать.
– Неважно, ты понял, о чем я.
– Уймись, наконец. Попробуй это понять: тебе показалось. Она пришла ночью. Она пошла мыться. Она была голая и мокрая. Тебе показалось. Тусклый свет, блики от зеркала. Ночное сознание. Нет никаких монстров.
– Ты мне не отец.
– Что?
– Ты – мне – не отец.
Я произнес это. Огласил факт своей жизни. Спокойно, как чиновник. «Вам начислена пенсия». «Вам отказано в просьбе». «Вы имеете право хранить молчание».
Объективно говоря, я же не соврал. Это правда, так оно и есть. Известно и мне, и ему. Возражать глупо. Но все полыхнуло, разделив комнату на его и мою половины. Мы стояли теперь врозь.
Отец молчал. Он больше не глядел на меня. Он глядел в сторону и шевелил пальцами, как будто хотел потрогать что-то живое, то, что имеет значение. Но это живое было таким горячим, что приходилось отдергивать пальцы. Невозможно было не отдергивать их.
Наверное, так его огромные руки прощались с ощущением. Только что они держали мою голову. А теперь держат пустоту.
Ненавижу эту тварь. Никогда ей не прощу. Того, что она отняла у меня отца.
Хлопали нам все, как безумные. Ядэ оказалась совершенно безбашенной. Ей точно место или в большом искусстве, или в большом дурдоме. Клянусь, я не ожидал, что получится такая зачетная заваруха.
По итогу мы все были супергероями. На сцене за столом сидели: Бэтмен, Джокер, Спайдермен, Логан, Антмен, Айронмен, Доктор Стрэндж[64] – все скопом. Я был Озимэндиас, очки сам себе смастерил, как у него, только изумрудные. Зеленкой красил.
Персонаж «негр с телегой» вызвал отчаянные споры. Все отказывались его изображать, особенно, ясно дело, те, кто не белый. Они сказали, что Пушкина за такие слова стоит – первое – заставить извиниться, второе – изъять из библиотек, и третье – сжечь. Но сделали скидку на то, что в Эфиопии и Эритрее ему стоят памятники. Свой своего не обидит.
Мне они предъявляли, что я присвоил чужого гения, но сами читать Пушкина отказывались. Чтобы мы друг друга не переубивали, с телегой возилась сама Хагстром, нацепив маску Крика, которая валялась с Хеллоуина. «Весь черный, белоглазый» – норм вышло.
Священник был в костюме Доктора Манхэттена. Это значит – почти без ничего. Нашу звезду, рекордсмена, пловца Оливера Рентола девчонки выкрасили голубой хренью для глаз. Он нацепил очки для плаванья, и, если бы не его пляжные шорты, это был бы удар в удар Доктор.
Елена была, конечно, Мюстикко, в своем блестящем синем костюме. Анники вырядилась в Харли Куин. Ну и другие девочки не пожалели времени, полистали комиксы. Парики взяли у анимешниц из клуба через дорогу.
При этом на каждой был кокошник. И сарафан с золотыми разводами. Прямо поверх костюма супергероя. Ядэ сказала:
– Русская культура автора должна быть ярко отражена в его произведении.
В руках у всех парней были балалайки. Играть не требовалось. Мы изображали запилы, как с невидимой гитарой[65]. И трясли головами под «Расмус». Кто в шлемах, кто в маске, кто в очках. Трясли так, что чуть не послетало все.
С моим гимном поступили оригинально – я орал его на русском, а параллельно Рупла, который изображал Чуму, подвывал из-под моей руки на финском, чтобы все поняли. Он единственный был не в костюме супергероя, а в балахоне из старых занавесок, которые мы на совесть ободрали по подолу. Что-то вроде дементора. Хотя, если присмотреться – вылитый Пингвин Освальд. Рупла все же нацепил на себя длинные тонкие усы, которые, как струйки крови, спускались у него из-под носа. Под хит про чумачечих он уложил на сцену всех супергероев одного за другим. Последними рухнули мы с Доктором Манхэттеном, так и не выяснив, кто из нас прав. Потрясная в своей эпичности трагедия, только мало кто прочухал, про что она. Мы сами-то с трудом ориентировались.
Ядэ выхватила шквал аплодисментов. Она выходила кланяться тоже в кокошнике. С ней вышел Морган, который вывез на тележке огромный макет балалайки из каминных спичек. По мысли режиссерши, мы должны были в конце его поджечь, но нам, конечно, не дали этого сделать на сцене. После представления мы завезли макет на старое футбольное поле, где голая земля и железная ограда. Балалайка из спичек символизировала хрупкость культуры. Полыхнула она знатно.
По периметру школы и стадиона высажены дикие яблони, сортов пять. Когда мы с Руплой были одуванами, то в августе из поносов не вылезали. Набирали в карманы, пока домой ехали – сгрызали. До кучи у каждого забора выставлена коробка с надписью – «можно брать». Яблок тут горы. Мы еще и из коробок набирали – но там уже не так интересно. Пытали, короче, свои желудки порциями яблочной кислоты каждый день. Побеждали все-таки желудки. Мы очень живучие. Мы же дети!
Задул ветер, нас обдало подвядшей перхотью с черемух. Мы все стояли в обнимку, глядели, как горит балалайка. Рупла насвистывал «барыню», злил меня, тыкал в бок. С этого поля через год нам всем расходиться по разным дорогам. Кто в лукио, кто в училище. Еще год страданий – и гудбай.
– Надо начинать думать, какой спектакль поставим на выпускной.
Ядэ Хагстром стояла в своей кепке, по-прежнему бесстрастная, как будто это не на нее только что обрушились восторги артистов и зрителей.
– Нет ли еще чего занимательного у Пушкина? А, Койвунен?
– Невеликий я специалист по Пушкину на самом деле. Сходи в библу, почитай.
– Не прибедняйся. Можешь, когда хочешь. Года три назад я думала, что ты вообще ни на что больше не годишься, кроме как буллинг на ровном месте устраивать. А смотри-ка – даже из такого, как ты, может получиться человек.
– Хагстром, ты шуток не понимаешь? Нашла, что вспоминать. Старые обиды.
– Заметь, Койвунен, как поступают умные взрослые люди: ради большого дела можно и забыть про старые обиды.
Невозмутимая Хагстром смотрела на меня из-под своей кепки с чувством превосходства. Очень захотелось надвинуть ей эту кепку прямо на ее невозмутимый пятак. Вот прямо так, как мы это делали все эти годы. Но она поставила зачетный спектакль по Пушкину. Поэтому я промолчал, хотя так и чесалось ответить.