На моем зеленом лице все написано — страница 5 из 18

[20]. Он жил у них сто лет и получил эту кличку за умение неслышно бродить по дому и любовь к новогодним елкам. Тонтту прыгнул на меня, стал прохаживаться и тянуться. Потом прорыл ход под одеяло. Еще сутки я лежал с котом. Заходил по вечерам отец, проверял, сидел в ногах.

Тонтту так громко храпел – прямо как пьяный Пюрю, что меня это в конце концов заставило сесть на кровати. Тут же донеслось «я тут». Оказалось, все это время Рупла развлекал себя примочкой с «тетрисом», валяясь напротив на куцем диване. Я окончательно стряхнул с себя кота. Рупла сказал:

– Мож, пожрем хоть?

И мы выползли наружу. Мы собирались съесть по бургеру, но тетя Вера налила нам густую мясную жидкость и велела выпить до дна. Сначала мне было не по себе от жара и жира и чего-то настолько духовитого, что щипало в носу. Потом понравилось. Мы с Руплой облизали миски и получили все же по бургеру. Пришел отец забрать меня. Он о чем-то поговорил с Руплиными родителями на кухне, пока мы с Руплой сидели на полу и рубились в приставку.

Забавные, они всякий раз пытаются напоить его чаем. Но отец всегда отказывается. Он такое не пьет.

– У тебя хороший друг, – сказал отец, когда мы ехали домой. – Не надо его звать этим прозвищем. У него есть имя – Алексантери.

– Саша, если по-нашему. Или Саня, – сообщил я.

– Тоже неплохо – Саня.

С тех пор отец стал звать его именно так.

Мной тогда занимались две тетки, очень хорошие, кстати. Но слышал я только отца. Верил только отцу. Он говорил, что, если я хочу играть в приставку, это нормально. Что если мне смешно, то смеяться – это тоже нормально. И если я злюсь за что-нибудь на отца, на Руплу или на учителей. То и это нормально. И если я хочу сидеть один и плакать, потому что скучаю по маме. Тоже. И если я пока не хочу чего-то делать – тоже. Сейчас не хочу – потом захочу. Плавание, например. Ничего стыдного.

И это и есть жизнь. И в ней много смешного. И жить эту жизнь надо мне самому, без оглядки на кого-то. И все, что я насмеял, – все мое. Значит, мне так надо.

Вот мы с Руплой и отрывались как подорванные. Хорошо, что тетя Вера с дядей Колей у него классные. Они не ругались, что мы на головах стоим. Ну мы и стояли, раз не гонят. Так что к своим тринадцати годам я совершенно уверенно стоял на голове. И на ногах, кстати, тоже.

* * *

Маму так и не нашли. Поэтому тот сон повторялся время от времени. Но я научился справляться с этим. Честное слово, к тому времени, как у нас завелась эта пиявка, я жил нормальной жизнью.

Я не боялся быть один. Я не боялся спать один. Я умел все: готовить, убирать, ровнять газон, даже кое-что починить в электрике. Знал, что могло мне понадобиться в экстренной ситуации. Знал, что в крайнем случае за стенкой сидит Пюрю, с которым мы делим пари-тало[21]. Короче, я был вполне нормальным, взрослым человеком. И тут пришла она, и вместе с ней весь тот кошмар.

Мы заранее с отцом договорились, что с трени я пойду сразу домой, чтобы он не волновался. И я по-честному пошел, а он по-честному не перезванивал, чтобы я гордился, что он мне доверяет.

Летом в столицу и окрестности на «Трумпутин»[22] согнали всех, кто мог понадобиться. Отца тоже подписали на это дело. Спасатель Койвунен, позывной «береза»! Куда без него? Месяц все службы на ушах стояли, а то и дольше. Мы с Морганом, который из Калифорнии, – у него отец силиконщик, тут неподалеку большой шишкой устроился в «Гугл-дата центр» – так вот, мы с ним так и говорили: ваш с нашим. Или наш с вашим. Он нам с Руплой:

– Наш вашего нагнет.

– Ага, – говорим. – Если допрыгнет.

Вообще-то нам параллельно. Пробки на дорогах только бесят, а весь этот кипеш – мимо кассы.

На ужин я сварганил яичницу с луком. Это когда режешь толстыми кругами лук и жаришь с двух сторон в масле. А сверху выливаешь яйца, стараясь не разбить желтки. В этом смак – чтобы не разбить желтки. Накрываешь крышкой и следишь, чтобы они не загустели, а только подернулись нежными бельмами белка. Вкуснотень. Меня научил Руплин папа, дядя Коля, Николай Палыч.

К августу тридцатиградусная жара, наконец, спала, но мы продолжали жить нараспашку. В окна вливалось столько воздуха, что у меня башка ехала от предвкушения чего-то чудесного, какой-то связной взрослой жизни, содержательной и наверняка счастливой.

Я остался на ночь на первом этаже, заранее решив, что устрою себе нору на диване, со снеками и полторашкой колы прямо перед ноутом и погашу его ровно тогда, когда уже будет невмоготу пялиться.

Отец приедет завтра к вечеру, пропахший рыбой, копченым дымом, свежей травой. Ему наконец выходной дали. С него будет отколупываться подсохшая чешуя. Он будет пристраивать в духовку судака, а я буду возиться с картошкой и луком и подшучивать, что сколько его ни отмывай, а он все равно настоящая рыба, только научился это скрывать от окружающих. Да, все было бы именно так, но пошло по-другому.

Не знаю, когда я вырубился, но заснул крепко и без сновидений. Что могло разбудить меня в тот самый мертвый час, когда даже холодильник замирает, прислушиваясь к ночной жути?

Я спустил ноги с дивана. Пол был холодный как земля у реки. Коридор окутал белесый сумрак, в нем все стало пепельного цвета. Тишина давила на уши. Окно так и осталось открытым, но воздух с улицы как будто выкачали. Ни шевеления. Глухая ночь.

В такой час лучше не просыпаться. В такой час одолевают сомнения в собственном существовании. Зачем я тогда проснулся? Лучше б вообще не проснулся, чем так. Проклятая кола.

Пришлось тащиться в сортир. Плетусь и думаю: справлю нужду – и бегом досыпать. Тут главное не расхаживаться, чтобы не расплескать сон, который еще сидит на плечах, как сугроб. Справлю – и назад, в нору, в ее безопасное нутро, согреть ее собой, спрятаться от ночной жути, обмануться зыбкой надежностью простыни.

В ванной комнате горел ночник. Отец специально провел для меня. Чтобы ночью приглушенный свет не ударил по глазам, не свел на нет все потуги заснуть. Теплый оранжевый свет, тлеющие угли. Так я мог и на толчке посидеть, и ухватить сон за ниточку, запутаться в него обратно, досмотреть с того же места.

Без страха шагнул я в ванную. Вижу – шторка в душ не задернута. А внутри покачивается прозрачная хрень, похожая на бесформенный полиэтиленовый пакет. Пакет стоит прямо на сливе и неторопливо так надувается. Ощущение, что подкачивается из слива. Такими тягучими глотательными движениями. И гулкое бульканье. А полиэтилен все растягивается. И в нем очертания голой женщины проступают. А внутри нее речная муть бултыхается. И водоросли ползут поверх головы.

Прозрачная женщина обернула ко мне лицо. Ее слепые глаза приобрели осмысленность, сфокусировались. Внутри нее перестали колыхаться волны. Она переступила ногами. Водоросли сочились водой, но высыхали прямо на глазах и становились похожи на волосы. Глаза, уставленные прямо на меня, отвердели, и все лицо начало застывать изнутри, как будто ей в голову сыпанули гипса, который схватывался в воде и залеплял прозрачную форму. Она проявлялась, как фотография – я такое видел в школьной лаборатории. Ее черты становились все более четкими и знакомыми.

Я не мог не смотреть на эту тварь. Это была моя мать. Ее губы дрогнули, как будто разминаясь. Она медленно открыла рот, и из него пролилась струйка воды. Только тогда я ощутил, что мои штаны горячие и мокрые, а я уже давно не могу дышать.

* * *

– Сима, эй, Сима! Ты слышишь меня? Сима, ты слышишь меня?

Родной отцовский голос с трудом пробивался ко мне. Уши, что ли, заложило. Темень вокруг. Родная большая рука ощупывала на мне все, до чего могла дотянуться. Я догадался открыть глаза. В башке гудело. Ныли ноги, спина. Я сидел, скрючившись на полу «нашего домика». В окно до половины просунулся отец и быстро шарил по мне руками, теребил уши, оттягивал веки.

– Сима, вылезай и пойдем домой. Ты весь мокрый. Дай я тебе помогу. Ночью была такая гроза. Ты попал под ливень? Почему ты тут? Опять не мог спать? Страшно было? Черт, ты замерз совсем.

Сейчас я должен рассказать, что такое «наш домик». Мы с Руплой давно облюбовали этот киоск на берегу реки, который и сносить не сносили, и использовать забывали. Раньше летом в нем продавали мороженое и соки. Мы ходили с мамой гулять на речку и каждый день заворачивали в киоск. Я выбирал всякий раз новые шарики. Тигровый. Мятный. Банановый. С соленой карамелью и черный – с лакрицей. Даже если было невкусно, я виду не подавал, ел все. Так я пытался объяснить маме, что здесь, в этой жизни все прекрасно, что тут не может не нравиться. Мама покупала себе всегда одно и то же – клубничное.

Потом киоск перестали открывать даже летом. Он зарастал молодым кустарником, на двери замок, ставни заколочены тонкой рейкой. Мне кажется, о нем просто забыли. Зато мы с Руплой уже давно разведали, что если аккуратно подергать, то шурупы выходят из пазов и рейку можно незаметно со ставен убрать, а потом так же незаметно пристроить обратно. И никто не догадается, что кто-то ее снимал. Конечно, это было не основное окно, которое служило витриной, а маленькое, сбоку. Мы сразу сообразили, что это наше окно. И весь этот киоск – «наш домик». Никто, кроме нас, не знал о том, что у нас там прятка.

Видимо, в это окно я ночью и ввалился, найдя единственное спасение в «нашем домике». Почему я сбежал, где шлялся и вымок – ничего этого я не помнил, но утром именно там меня нашел отец и вытащил на свет.

Я не отвечал на его вопросы. Что тут скажешь?! Да, я опять подвел его. У меня в башке опять все перемешалось.

Отец потряхивал меня, откидывал челку, трогал лоб. А я щурился. Почему-то на свету было больно глазам. Я почти наощупь плелся за отцом, который вел меня к дому, приобняв за плечи.

– Тут такое дело, Сима… Не знаю, как тебе сказать.