– Миныч, пойдемте, купим водки, – сказал я Очеретному.
Капитан Воронов засмеялся.
– Смотрите-ка, как корнет разошелся, – сказал он. – Захотел водки…
– A что же, – сказал я. – Разве я не молодой подпоручик.
Я пошел с Очеретным в город. Было уже темно и почти все магазины были закрыты. Но все же купили (слава Богу, только что получил деньги) бутылку спирта, сардин, селедку и связку инжира.
– Вот теперь будет лучше, – сказал я.
И мы стали ужинать.
Был уже десятый час вечера, когда мы вспомнили, что пора дать хозяевам покой. Я решил уже не идти в лагерь, но ночевать у Очеретного, который жил в том же доме, этажом ниже.
Комната у Очеретного была типичной турецкой комнатой, без мебели. Около окон было нечто вроде софы, на которой он приготовил постель. Я разделся и лег.
– Ну, выпьем еще, – сказал Очеретный.
– Хорошо. Только предложу самые дорогие тосты.
– A какие?
– Вот первый: за Врангеля!
Поручик Очеретный налил небольшую чашку.
– За Врангеля!
– A вот второй. Это моя мечта, которую я не оставляю. Мечта, которая жила в названии нашего бронепоезда: «На Москву».
– На Москву!
– A вот третий. Тот, который дает смысл всей нашей жизни. За Россию!
– За Россию!
Приятная теплота разливалась по телу. На дворе бушевал ветер и чувствовался мороз. A под пледом и шинелью было так тепло.
В лагерь я пришел к вечеру после поверки. Слух о новом производстве уже достиг наших палаток. Меня встречали, радостно поздравляя с новым званием офицера. Капитан Голушко, молодой, жизнерадостный, в синей поддевке и черной круглой кубанке, поздравил меня и подарил мне офицерские галуны на погоны.
Было радостно и светло. Мучило только одно: завтра надо представляться. И сделалось как-то жутко. И не из-за вопроса о представлении. Жизнь снова ломается. Как тогда, когда я впервые вступил на военную службу, когда новые отношения широкой волной ворвались в мой привычный уклад, так и теперь я чувствовал это новое и жуткое. И прежде всего – новую ответственность.
Все вопросы – о представлении и мало знакомом мне военном этикете – показались пустыми и ненужными. Я знаю, кому я должен сделать первый визит и первое представление. Богу Всемогущему, который направляет все жизни, и мою жизнь. И только Он дает силы для подвига. Только Он врачует раны. Только Он укрепляет на поле брани…
Утром я уже был в городе и слушал обедню в греческой церкви. Служил наш архимандрит в белом облачении и блестящей митре. Протекала обедня. Пел хор, скрытый где-то вверху. Вышел, отслушав обедню, генерал Кутепов. Храм опустел.
Я подошел к северным дверям алтаря. Там стоял священник.
– Батюшка, могу я переговорить с архимандритом в алтаре?
– Подождите, он выйдет, тогда сможете подойти к нему.
– Нет, батюшка, я не могу говорить с ним на улице.
– Не все ли равно? – сказал священник.
Я удивился его нечуткости. Удивился – и решил действовать по-военному. Не спрашивая больше, я прошел в алтарь…
Пусть двери алтаря скроют то, о чем и как я говорил с архимандритом.
Я вышел из алтаря взволнованным, с маленьким Евангелием в руках.
– Пусть это будет памятью о вашем производстве, – сказал, давая Евангелие, отец архимандрит.
Я вышел из церкви. Прошел несколько шагов и прочитал. Это была пятнадцатая глава первого послания к коринфянам. Там стояло:
– «Напоминаю вам, братие, Евангелие, которое я благовествую вам, которое вы и приняли, в котором и утвердились»…
На следующий день я представлялся генералу Баркалову. Меня облачили, как невесту. На погоны шинели еще вчера нашили мне красный офицерский просвет. На меня одели шашку, затянули поясом с револьвером и старательно расправили складки моей шинели.
Я вошел в генеральскую палатку и слышал, как дежурный писарь доложил:
– Ваше Превосходительство, поручик Даватц…
И через секунду в дверях показалась высокая фигура Баркалова.
И тут явилась навязчивая нелепая мысль. Мысль о том, что вместо «подпоручик» я скажу «подпрапорщик» и вместо «производство в первый офицерский чин» – «в первый генеральский чин».
Я внутренне похолодел от такой возможности, но, овладев собою, приложил руку к козырьку и, придерживая левой рукой шашку, отрапортовал, как полагалось:
– Ваше Превосходительство, подпоручик Даватц представляется по случаю производства в первый офицерский чин…
Лицо Баркалова было серьезно и строго. Но лишь только кончил, он улыбнулся мягко и приветливо и подал мне руку.
И припомнился мне Ростов. Вагон дивизиона, стоящий на путях, на берегу Дона. Столовая, уютная и элегантная. Я сижу в столовой и жду полковника Баркалова. Я только что решился на последний шаг – поступить в армию. Я – в штатском костюме и неловко чувствую себя в военной среде. И вот выходит он, высокий полковник с Георгиевским крестом, подает мне руку и говорит:
– Я вас принимаю вольноопределяющимся и зачисляю на тяжелый бронепоезд «На Москву»…
Теперь, я – офицер – стоял перед генералом. Уже не на родной почве, но где-то в галлиполийском лагере.
И стоял опять новичком, на пороге вступления в новую фазу жизни.
17 февраля. Накануне этого дня я спал тревожно. От холода завернулся в плед с головою. Открытые глаза видели черную тьму и за этой тьмою рисовался завтрашний день.
Завтра будет у нас Врангель.
Тяжело было последнюю неделю. Дул без перерыва холодный норд-ост. Тучи, как хлопья грязной ваты, закрывали горы. Холод, пронизывающий и проникающий всюду, сковывал движения, сковывал самую мысль.
И вот, эта неделя кончалась. Завтра, на Сретение, приедет он и скажет свое слово, и ободрит, и осветит наши сумерки…
Под утро пошел дождь. Потом перестал. Глина разлезлась. Явилась даже мысль: будет ли парад? Небо было покрыто тучами, и каждую минуту готов был пойти дождь. Дул по-прежнему ветер.
Наших уже выстроили на плацу, как раз перед нашим дивизионом. Уже подходили другие части, выравнивались и строились. Наступало оживление, столь характерное перед парадом. Все уже готово. Войска замерли. Где-то далеко, a потом ближе и ближе, раздался возглас:
– Едет…
И через минуту из-за крутого поворота за бугорком появился автомобиль, и Главком, в сопровождении лица свиты, вышел из автомобиля. Как всегда, его движения нервны и порывисты. Как всегда, он головою выше всех окружающих. Два кинематографщика уже поймали его в аппарат и вертят рукоятку. Врангель подходит к корниловским знаменам.
И вот тут произошло это, неожиданное и такое простое, которое было ясно каждому солдату. Едва только Главнокомандующий подошел к корниловцам, разорвались тучи, и яркое солнце залило своим светом всю обширную долину. Это было поистине изумительное зрелище. Никакой, самый искусный, декоратор не мог создать большего светового эффекта. Яркое солнце благословляло Главкома и его войска. Тучи скрывались при его приближении. И когда в ответ на его приветствие войска закричали «ура» – вырвалось это «ура» из тысячи грудей, как привет ему, благословленному солнцем, ему – единственному, кто может спасти нас и, сохранив нашу честь, вывести нас из галлиполийского плена.
Главком обходил войска. Все дальше и дальше перекатывалось «ура» по громадному каре выстроенных войск. Солнце сияло на ясном небе, и только на горизонте убегала вниз испугавшаяся туча. Главком остановился, гордо подняв голову, и стал говорить.
Все на этом параде было как то по-иному. Тогда, на крещенском параде, все было рассчитано на то впечатление, которое мы должны были произвести на иностранцев. Они – особенно французы – были окружены исключительным вниманием. Теперь этого не было. Этот парад был не для них, но для нас самих.
Это было наше семейное русское дело.
В город Врангеля понесли на руках. И когда его надо было пронести под аркой (а она оказалась слишком низка), Главком немного откинулся назад. И вдруг толпа стала целовать его руки. Пожилой турок вынул из кармана красный носовой платок и зарыдал.
– Падишах…
21 февраля. Получили наконец лиры: одну на солдата и две на офицера.
Я был в городе и уже собирался уходить. Перед уходом захотелось повидать Бориса.
Борис сидел на куполе полуразвалившейся турецкой бани, почти ушедшей в землю, и рисовал.
– Вот хорошо, что ты зашел… Сегодня у нас маленький кутеж по случаю «лирического настроения».
Я уже с месяц не видал Бориса. Он выглядел теперь значительно бодрее, чем тогда, когда я встретился с ним в первый раз. Нагнувшись над куполом («это мое ателье», – шутливо сказал он), он рисовал программу для предстоящего концерта.
Заговорили о Врангеле.
– Знаешь, – сказал он. – Нет царя, так русскому человеку нужен кто-то, чтобы его заместить. Ты прямо не представляешь себе, какую встречу устроили Врангелю… Прямо царскую встречу… Турки и те плакали… A один плачет и говорит: «русский Кемаль».
– Ты теперь лучше настроен, – сказал я ему. – A помнишь, как я с тобою спорил тогда, когда мы впервые с тобой встретились?
Он ничего не отвечал и вдруг внимательно посмотрел на мои погоны.
– Ты в своей шинели?
– Да.
– Так, значит, ты офицер? Ну, теперь ты должен со мной выпить.
Мы спустились с ним по крутой лестнице вниз и прошли в помещение, которое он занимал с двумя офицерами и вестовым. Это была крошечная комнатка, под землей, без окон. Свет падал из купола наверху, как это бывает принято в турецких банях. На самодельной печке доканчивали последние приготовления…
Ноги мои заплетались немного, когда я пошел домой. Луна стояла высоко на небе – и дорога до лагеря, такая оживленная, была в этот поздний час совершенно пустынна. Сердце немного ускоренно билось и хотелось дышать чаще. И вместе с этим вырастало ощущение какого-то непонятного счастья.
Вот, далеко от России, в изгнании – я не ощущаю давящей эмигрантской тоски. Вокруг меня все та же Россия – микрокосмос. И не подпольная, сектантская, нетерпимая Россия. Но подлинная, открытая, благодатная Россия, которую я так привык любить. И среди этих шинелей и солдатских сапог, среди лагерных палаток, которые стоят в долине зеленым городком, – я в своей семье, которая одна охраняет меня от ударов судьбы. Микрокосмос России спасал нас всех. Вне его сплошное отчаянье и горе.